Шрифт:
— Винсент, было бы хорошо, если б вы написали мой портрет, я тот, кто вам нужен. Никто никогда не писал моего портрета.
Винсент согласился.
Когда он пришел, перед самым полуднем, я устремилась к двери, едва услышав колокольчик, опередив Луизу, которая вышла из кухни и вернулась туда, увидев меня. Я открыла Винсенту, тот приветствовал меня кивком, вынув трубку изо рта. Он нес сумку через плечо, большой белый холст под мышкой и сложенный мольберт в другой руке.
— Как дела, Маргарита? Ты ушла так быстро. Мы не успели и…
— Ничего не было, абсолютно ничего.
Едва мои губы прикоснулись к его, я сбежала, как глупая гусыня, которая открыла дверь в ад и испугалась, что тот немедленно ее поглотит, и мне больше было стыдно за мое бегство, чем за то, что я поддалась порыву. Я бы не смогла объяснить, что чувствовала.
— Простите меня.
— За что?
Я не успела ответить, как к нам присоединился отец и, обняв Винсента за плечо, как если бы встречал друга, а не пациента, повел его в кабинет, где они и оставались целый час.
Письмо Винсента к Тео, июнь 1889 г. (597)
«Есть только один или почти единственный художник, о котором можно сказать то же самое, — это Рембрандт. У Шекспира не раз встречаешь ту же тоскливую нежность человеческого взгляда, отличающую „Учеников в Эммаусе“, „Еврейскую невесту“ и изумительного ангела на картине, которую тебе посчастливилось увидеть, эту слегка приоткрытую дверь в сверхчеловеческую бесконечность, кажущуюся тем не менее такой естественной».
Винсент начал портрет отца в понедельник 2 июня. В тот день я осталась одна с ними — Поль отбыл накануне в свой лицей, а Луиза отправилась в Париж повидать кузину, которая была там проездом. Отец предпочел бы выпить кофе и поболтать, но не таковы были намерения Винсента, который решил немедленно приняться за работу. Он не захотел, чтобы отец устроился в саду, — пышность зелени может стать помехой портрету: он объяснил нам, что глазу нужно сосредоточиться на главном и нельзя создавать ему повод отвлечься или расслабиться. Отец удивился просьбе, но она была произнесена тоном, не терпящим возражений.
— Доверьтесь мне, доктор. Я напишу такой ваш портрет, что его будут помнить и век спустя.
Обещание было слишком заманчивым, чтобы отец не купился. Винсент обошел весь первый этаж, медленно, оценивая каждый уголок, каждый предмет мебели, и в конце концов выбрал гостиную. Ему не понравился светлый домашний пиджак, который надел отец, он казался слишком блеклым, в нем не хватало характера, и художнику нечего было из него извлечь. Может, лучше позировать в одной рубашке? Но, видя колебания отца, Винсент предложил просто сменить пиджак, и оба поднялись в спальню на втором этаже. Когда они вернулись спустя минут десять, отец был затянут в темно-синий сюртук. Винсент усадил его у сервировочного столика, убрал корзину с яблоками и, после некоторых колебаний, оставил красную скатерть, его покрывавшую. Попросил отца опереть голову о согнутую в локте правую руку и принять отсутствующий вид, не глядя никуда; поставил свой мольберт у камина. Потом придвинул его поближе, покопался в сумке, достал палитру, тюбики и кисти, попросил меня принести стакан воды. К моему возвращению он уже закончил приготовления, почесал подбородок, велел отцу не менять позу и вышел из дома. В окно я видела, как он с величайшим вниманием рассматривал наши насаждения в саду, затем сорвал несколько цветов и вернулся в гостиную. В руках у него было какое-то растение с красными цветками.
— Это ведь наперстянка, верно? — спросил он у отца.
Тот взял стебель, поднес к свету, рассмотрел и кивнул. Винсент опустил цветок в стакан, который я ему протянула, и поставил столик на первый план по одной линии с локтем. Потом направился к книжному шкафу, прошелся по полкам, ведя рукой по корешкам, скорчил гримасу и вытащил два тома, которые и расположил у локтя отца.
— Я хочу написать ваш портрет на свой лад, но и на старинный тоже. Наперстянка покажет, что вы врач, потому что на лице у вас это не написано, а книги — свидетельство ваших духовных интересов. Только обложки будут другого цвета, желтого, мне необходим этот нюанс, чтобы уравновесить синий цвет пиджака. Позже я напишу на корешках «Жермини Ласерте» и «Манетт Саломон» братьев Гонкур, эти два романа я особенно люблю, а главное — эти книги желтые.
Отец не читал ни ту ни другую, но слышал самые хвалебные отзывы. Винсент обещал их подарить.
— Завтра, когда я буду спокоен, я посажу вас на фоне синих волнистых холмов, как на пейзажах Юга. Облокотитесь получше щекой на кулак, пусть голова тяжело свесится.
Винсент поставил холст в положение «для портрета», выдавил содержимое множества тюбиков на палитру; я уселась позади на диван с твердым намерением следить, как он пишет, и черпать вдохновение в его манере работать, ведь самой мне не удавалось создать хоть что-то удачное. Винсент не торопился начинать, возможно, сосредотачивался; я для себя отметила, что следует собраться, прежде чем приступать к делу. Наклонившись чуть в сторону, я могла увидеть его орлиный профиль: что-то в композиции, казалось, его не устраивает.
— Мне хотелось бы, чтобы у вас был меланхоличный вид, доктор. Не отсутствующее или застывшее, а тоскливое выражение лица. Дайте себе волю, расслабьтесь.
Он подошел к отцу, сдвинул немного его локоть, заставив того чуть наклониться.
— Так лучше. Не двигайтесь, я на секунду.
Он вышел из гостиной, вернулся с белым картузом отца и протянул его.
— Не будете же вы писать меня в этом — в кепке, которую я надеваю, когда иду с сыном на рыбалку.
— Не беспокойтесь, доктор, это будет дружеский портрет.