Шрифт:
Однажды вечером Сорока ее об этом спросила. Сидя в заднем ряду кинотеатра, пока на экране шли ужасы, а на заднем плане звучала пронзительная музыка, под которую убийца преследовал свою следующую жертву.
– Кто тебе такое сказал? – рявкнула Эллисон, и ее глаза сверкнули в темноте.
– Не помню. Я только недавно это услышала.
– Ну и от кого же?
– Не помню я!
– А, так эта новость просто однажды появилась у тебя в мозгу?
– Кажется, в столовой. Вроде бы… Элизабет что-то сказала.
– Элизабет? Ладно. Спасибо, что рассказала. Это чушь собачья, ясно ведь. В этом городе богаче моих родителей только Фиппы.
На следующий день на обеде Элизабет, которая обычно занимала место за столом с Эллисон и Сорокой, сидела совершенно в другом конце столовой.
Слухи резко утихли. Сорока больше никогда об этом не упоминала.
Сорока поверила Эллисон. Она верила, что Элизабет все это выдумала, чтобы отомстить Эллисон за то, что та испортила одно из ее любимых платьев.
Но теперь, в магазине «У Кента», с колотящимся сердцем и кружащейся головой на нее снова нахлынуло прошлое.
Сорока стояла неподвижно, считая. Она досчитала до ста.
Маргарет схватила первую замороженную еду, на которую упала рука – что-то с рисом, киноа и кукурузой, половинками помидоров черри и молодым шпинатом, – и расплатилась на кассе кредитной картой матери. Меньше чем через минуту она уже выбежала из магазина и ехала на велосипеде, яростно крутя педали, а сердце стучало в ушах. Почему Эллисон пошла в магазин «У Кента», а не в пекарню, где работает? Правда, кинотеатр был ближе к «У Кента», и логичнее по дороге заехать туда.
К тому времени, как Сорока добралась до своей подъездной дорожки, она вспотела, и только вид темных окон помог ей успокоиться. Возвращаться в пустой дом она привыкла с тех пор, как отец ушел, а мать снова начала пить. Обычно она не знала, где пропадала мать, но теперь Энн-Мэри была в безопасности. Она лежит на больничной койке и собирается смотреть по телевизору викторину, пока не уснет с пультом в руке, а струйка слюны не начнет медленно стекать по ее подбородку. Все было в порядке. Сорока одна. Эллисон ее не видела. Брэндон тоже.
Она выкатила велосипед на подъездную дорожку и зашла в дом.
Сумерки были ее любимым временем суток: можно побыть одной, а сквозь окна пробивается мягкий и нежный свет, и, если не включать лампы в доме, все вокруг заполнится светом последних лучей. Маргарет поставила ужин в микроволновку, налила себе остатки лимонада, добавила льда с водкой и встала у кухонной раковины, восстанавливая дыхание, делая мелкие глотки, пока лед стучал о зубы.
А потом она каким-то образом вдруг поняла, что не одна, и замерла. Далее произошло много событий.
Короткие мягкие, как перышко, волоски на затылке встали дыбом, кожа на руках покрылась мурашками, дыхание перехватило где-то посередине горла, и оно упрямо отказывалось вырываться.
Что-то происходило, но ей не удавалось этого уловить, что-то совсем тихое, странное, опасное и страшное. Это заставило ее взяться за кухонный нож, который лежал в сушилке.
Поворот. И никого.
Хотя, если быть более точным, ничего. Вот только что-то там точно было.
Там что-то было и одновременно ничего не было. Пока Сорока присматривалась, оно будто становилось более осязаемым.
Нечто невозможное обретало форму. Что-то, для чего у нее не было слов. Что-то, что и было, и не было, так же, как и сарай. Она больше не боялась существа перед собой, потому что оно явно было из Близи, а Близь была резкой, пылающей частью ее самой, Близь не могла причинить ей боли и никогда не сможет. Сорока вздохнула с облегчением и прижала нож к груди.
Ты сейчас выколешь себе глаз.
Как описать этот звук?
Когда оно заговорило, слова словно пронзили душу Сороки и зашептали ей на ухо, каким-то образом отражаясь от каждого угла кухни. Слова наполняли ее, хотя она не могла сказать, был этот голос женским или мужским. Что-то между двумя полярностями, прямо посередине. Это напомнило ей собственный голос во время внутреннего монолога. Так же, как и сейчас: «Боже мой, боже мой, боже мой».
Она положила нож на стойку, понимая, что это было обоснованное предупреждение – ее рука слишком сильно дрожала, чтобы держать что-то настолько острое.
А потом… Как это описать? Тут уже чуть сложнее.
Нечто перед ней имело форму и не имело, имело тело и было прозрачным, стояло и плыло, было одновременно и твердым, и эфемерным, неуловимым и двусмысленным. И чем больше Сорока пыталась сосредоточиться, тем труднее становилось видеть. Оно имело почти человеческую форму. Почти звериную. Было похоже на все, но не было ничем.