Шрифт:
— При чем же тут трусость?
— Не знаю. Мне начинает казаться, что глупо всегда знать наперед, как ты поступишь. Я становлюсь нетерпеливым, таким, как был Пикеринг. Мне хочется сломать устоявшийся порядок, как это делал он, пробиться сквозь стену авторитетов и глупости, как это делал он. Странно, когда я наблюдал его причуды, мне казалось, что мой долг — сохранять спокойствие, проявлять методичность. Когда он приходил в ярость, я должен был рассуждать вместо него. А теперь никто больше не приходит в ярость, и мне этого недостает. Наверно, я потому и ненавижу Черча, что ни в ком другом он не вызывает ни презрения, ни ненависти.
— Но ты ведь теперь имеешь дело не с ним, а с Уорреном.
— Вряд ли я соглашусь и на то, что предлагает он. Ведь я знаю, что за Уорреном скрывается все тот же Черч.
— Ну, это уж неразумно, Скотти.
— Знаю, что неразумно. Но мне не хватает безрассудства Пикеринга. Ни у кого не осталось настоящего темперамента. Послушай, Люси: ведь и молодого Бентинка погубила идиотская затея Черча, но никто не пришел из-за этого в бешенство. Ты только пожала плечами. Да и я, пожалуй, тоже. В этом смысле его смерть не тронула даже его жену. Но ведь где-то кто-то должен был взбеситься!
— Ради всего святого, Скотти, не будь хоть ты чудаком!
— О господи, если бы я мог им быть! Тогда я поступил бы так, как мне надо поступить. А пока я ищу выход. И не могу ничего делать, пока не пойму, что же именно я делаю.
— Может, на тебя влияет Куотермейн?
Он засмеялся:
— Неужели на меня так легко повлиять? Я, конечно, знаю, что классы существуют. Нельзя быть англичанином и не чувствовать классовых перегородок. Они и мне мешают. Но я не могу винить классовую систему во всех наших бедах, как это делает Куотермейн. Я не верю в исключительность, в превосходство одного класса над другим, не верю и в то, что права одного человека исключают права другого. Но я думаю, что именно из-за веры в свое превосходство и в свое исключительное право, которая царит там, в Набитате, мы проигрываем войну, хотя и смотрю на вещи иначе, чем Куотермейн. Я вижу, что такие люди, как Черч и ему подобные, превратили в пытку войну в пустыне. Своими оплошностями они обрекают нас на верную гибель. Заранее знаешь, как бессмысленно будут перебиты лучшие люди. И только из-за глупости тех, кто претендует на право делать промахи. Тут я согласен с Куотермейном и считаю, что это должно когда-нибудь кончиться.
— Как это может кончиться?
— Не знаю. Когда я думаю о Черче, мне кажется, что я могу положить этому какой-то конец. Но что я могу сделать по существу? Разве что застрелить его. А на это я едва ли решусь.
— Значит, ты сам признаешь, что положение безнадежно.
— По-видимому. Да. Признаю. Все безнадежно.
— Нет! Неправда!
Он пожал плечами:
— Хорошо, если у человека остается хоть что-нибудь взамен.
— Вот и слава богу! — сказала она весело, чувствуя, что он приходит в уныние. — А что именно? Ну, скорей, дорогой, скажи, что же это такое?
— Работа…
— А-а… Призвание.
— Нет. Просто работа. Самый ее процесс.
— Ну, милый, старо, как мир!
— А я вот только что это открыл, — сказал он, закинув руки за голову; его массивные локти торчали в разные стороны. — Беда в том, что понадобилась война, чтобы работа твоя получила цель и направление. Всякое усилие кажется более плодотворным, когда идет война. Вот что удивляет тех из нас, кто попадает в армию. Но и тут видишь, как все твои старания идут насмарку, потому что кто-то считает себя вправе руководить, а потом изгадить все, что тобой сделано.
— А кто же, по-твоему, должен руководить, милый, простодушный Скотти? Мой Скотти, который всегда прав и постоянно во всем ошибается? — спросила она, прижавшись к его лицу щекой.
— Да любой из нас. Помнишь Джека Броди?
— Мозеса? Твоего друга Мозеса?
— Да, — сказал он, глубоко задумавшись и закрыв глаза. Теперь он был далеко от нее. — Моего друга Мозеса. — Она взмахнула рукой у него перед глазами, и он вернулся из забытья. — Зачем я ломаю себе над всем этим голову?
— Вот ты говорил о такой замечательной вещи, как исключительное право. Право владеть безраздельно. Помнишь?
— Оставь. Не будем больше об этом говорить.
— Нет! Я хочу об этом говорить. Милый! Разве ты стал бы меня с кем-нибудь делить? Разве ты не хочешь владеть мной безраздельно?
— Ты сама затеяла этот дурацкий разговор, — сказал он, откидывая у нее со лба волосы.
— Я затеяла разговор о тебе. И вдруг ты заговорил с такой страстью, какой я у тебя не подозревала. И о чем? Не обо мне. Ты бывал когда-нибудь так разговорчив в пустыне?
— Ночные часы в карауле иной раз тянутся бесконечно.
— А обо мне ты когда-нибудь думал?
— Часто.
— Как о чужой жене?
— Наверно.
— Я очень часто думала о тебе. Очень часто. Постоянно.
— Вот и нехорошо.
— Я ведь тайком была в тебя влюблена. Меня всегда к тебе тянуло.
— Не стоит над этим шутить.
— Ну, хорошо, дорогой, не сердись. А почему? Почему мне нельзя было о тебе думать?
— Нельзя.
— Ах, какой строгий!
— Да, строгий.
— И ты не захочешь меня ни с кем делить? Ты настаиваешь на своем исключительном праве?