Шрифт:
Вот теперь бы можно - все спят, шаг, второй, вперед, укротить свое сердце, нащупать пальцами дряблое горло и - сжать, бешено, но с хладнокровной мыслью жать до конца... Пальцы Павла уже знают эту алчущую судорогу...
Почему я не сделал этого?
– спрашивал Павел себя, очутившись в своей комнатушке. Зажег лампочку у изголовья, свалился на кушетку навзничь. Выпершая пружина давила бок. Возбуждение медленно замирало в тупом спокойствии разочарования; стук ходиков за стеной убаюкивал.
Убить этого человека! Когда-то эта мысль безраздельно владела Павлом. Он носил ее в себе как завет - совершенно логичный и ясный, как день: ведь этот человек виноват во всем! Такой безобидный на вид рот этого человека - щель во мрак его тела - издал тогда крик, заставивший ее покинуть дом. Может, он вовсе не хотел этого, кто знает? Может, он не сделал бы этого, если б в ту ночь в нем не взвыл страх, безумный страх живого существа перед гибелью. Ах, к чему рассуждать! Павел не осуществил своей мысли не потому, что в нем проснулось сострадание; эта мысль бледнела сама. Она приходила к нему лишь временами, когда он видел, как этот человек плетется на слабых ногах по скрипучим половицам галереи, или когда сталкивался с ним ночью лицом к лицу.
Впрочем, он окружен. Он не уйдет. Он знает об этом, и живет как в осаде, и его стерегут десятки прищуренных глаз, а его приветствия падают в пустоту. Он двигается, но он давно уже мертв.
Он не уйдет! Достаточно ночью взбежать этажом выше, приложиться глазом к замочной скважине, затаить дыхание - и можно наблюдать за ним, долго, со спокойной, созревшей ненавистью. Он ли это еще? Эта хилая тень, которую пугает любой шорох? Павел видел уже внутренним взором: однажды эта дверь распахнется, и люди ворвутся к нему, и среди них буду я. На шаг впереди всех! И все же есть что-то непостижимое в том, что он еще дышит, еще двигается; это ведь нелогично.
Павел встал, сжал лицо в ладонях. Взгляд его упал на циферблат ручных часов - он бросился к приемнику. Застанет еще известия из Лондона! Повернул рычажок - в приемнике тихонько запело, потом сквозь свист и треск прорвались четыре удара тимпана: ту-ду-ду-дум! Голоса с того берега, заглушенные шорохом далей, - Павел слушал их, прижавшись ухом к матерчатой шторке, он впитывал их в себя с жадным нетерпением, которое чувствовал прямо физически. Скорее же! Почему диктор так спокоен? Названия, названия, фронты - Павел выучил всю карту Европы, он видел ее перед глазами, ее горы и реки, театры военных действий странная география... И где-то в самом центре живет, дышит он, незаметный, бессильный... Концентрационные лагеря. Эти слова он слышал уже несколько раз, но не умел за ними ничего представить. Что это такое? Это смерть - и люди, загнанные за колючую проволоку, по которой проходит ток, и за этой проволокой - она, одна, одна... нет, это невозможно, это не может быть правдой. Там ли она? А где же еще ей быть? Вот почему не откликается - не может! Но она вернется, обязательно вернется, пусть исхудалая до кости, пусть обезображенная, с ужасом в глазах, и, может, я не узнаю ее с первого взгляда. Нет, узнаю, узнаю тебя!
Почему ты молчишь?
Павел закрыл глаза и резко выключил приемник.
– Посмотри, - сказал Павлу Прокоп.
Они сидели в чуланчике за антикварной лавчонкой. Тикали часы, пыль лежала на бухгалтерских книгах и на лице Прокопа. Узкое окно глядело на сумрачный староместский дворик с натюрмортом: тачка, мусорный бак, перекладина для выколачивания ковров.
– Моя страсть - старинная резьба...
Тонкие, сухие пальцы Прокопа любовно ласкали поверхность резной шкатулки.
– Похоже, что это конец восемнадцатого века, но может оказаться и подделкой. Случайная покупка - ту женщину отправили с транспортом... Надо содействовать тому, чтобы подобная красота оставалась в стране и не попадала им в руки. Тоже работа, хоть и незаметная и неэффектная.
Зачем он мне это рассказывает?
– Павел шевельнулся, источенный червем старинный стул предостерегающе качнулся под ним.
– Я ведь пришел не для того, чтоб глазеть на резьбу и фарфор... От пыли защекотало в носу, Павел не удержался - чихнул. И второй раз. Целый приступ чиханья, но Прокоп невозмутимо продолжал говорить. Редкостные часики с колонками из алебастра - примерно конец восемнадцатого века! Он передвинул стрелки - и сейчас же тоненькими колокольчиками часики затенькали знакомый менуэт; Прокоп вынул из ящика деревянного пухлого ангелочка, сдул с него пыль.
– Драгоценность!
– произнес он, глядя на статуэтку влюбленными глазами восхищение очень красило его.
– Чистая работа. Барокко. Оценит только знаток! Гляди! И к твоему сведению - эта не продается. По крайней мере теперь. Ни за что не продам ее за ничего не стоящие немецкие бумажки. И не уверен, продам ли вообще когда-нибудь. Время, в которое нам довелось жить, не настолько неизменно и надежно, да и вряд ли когда оно будет таковым! Это время, когда красота прозябает и гибнет, время эпигонства, серийной мебели, насекомообразного единообразия...
Прокоп уловил неподвижный взгляд Павла и замолчал, обхватив статуэтку. Потом стукнул себя пальцем по лбу, губы его дернулись в понимающей улыбке. Минутку! Он спрятал свою драгоценность, энергично прошагал в магазинчик, повернул ключ в двери, выходившей на староместскую улочку; возвращаясь, сбросил широкий плащ чернокнижника, сполоснул руки над раковиной в нише стены.
– Ты, возможно, недоумеваешь, почему я не удивлен твоим приходом?
Он сел на стул напротив Павла и, барабаня пальцами по доске стола, поощрительно улыбнулся гостю.