Шрифт:
И все же мы решили идти через Балканы.
Уже не таясь подъехали к кордону. Из-под крыльца метнулась лисица. Спешились, вошли в дом.
Боже мой, какой разор! Большая кирпичная печь — гордость Алексея Власовича — развалена до подпечья. Рамы и стекла выбиты. На полу нагажено, двери сорваны. Вот на что белые обратили свою злобу!
— Ладно, поправим. — Телеусов огладил мушкетерскую бородку. — Лишь бы не возвернулись. Ну, а ноне нам некогда. В дорогу!..
К перевалу подходили опасливо, с оглядкой на каждый камень. Миновали еще тлеющий костер, повеселели. Значит, дозорные ушли со всеми. Далее повели уставших коней в поводу, все круче и круче, а поднявшись, увидели сверху, как хмара затянула полнеба.
Короткую остановку, как всегда, сделали у висячего моста. И пошли дальше.
Тропа вилась у самой воды. Мы торопились, иной раз переходили на рысь. До вечера, миновав шалаши на Третьей роте, подошли к чернореченской караулке. И стали как вкопанные: из железной трубы шел дым, но не вверх, а пластался над крышей, как бывает перед ненастьем.
Укрылись, нацелили бинокли, ждем. В серых сумерках появился человек, потянулся. Мы вздохнули свободней.
— Эй, бродяга! — крикнул Телеусов.
Того как ветром сдуло. И тут же выскочил с винтовкой, за ним еще один, пали на лужок за камни.
— Сашка! — крикнул Кожевников. — Не играй с оружием, свои! — И поднялся во весь рост, бородищу выставил.
Никотины вскочили и бегом к нам. Добрая встреча!
Они тоже шли в Псебай. Увидели зиму издали, снялись с места, где провели лето, и с тремя навьюченными конями успели спуститься по Уруштену.
— Что у вас на западе? — спросил я. — Чужие не бродят!
— Два раза пугнули каких-то, хоть их и много было. Залпом в небо, чтобы грому побольше. Убрались.
— А зубры?
— На западной стороне Бамбака видели, но это кишинские. У Белой двух наблюдали. И все.
Каждый из нас понимал, что западного стада уже могло и не быть. Сколько стрельбы на Белой! И красные партизаны, и улагаевцы, и бродячие разные с оружием. Не место для дикого зверя.
Ночью над караулкой выло, кони под навесом беспокоились, стучали копытами. К утру усилился шквалистый ветер. Когда мы выезжали, пошел дождь.
К лесопильне подъезжали в снежном смерче. Колючая белая пыль залпами подхлестывала коней. Небо опустилось. Мы шли кучно, чтобы не потеряться. Выглядели как белые призраки: одежду, конские спины залепило ледяной крупкой. Панцирь не стаивал.
Смотрю из окна родительского дома на улицу, вижу, как сползают с крыши хвосты снега, как вьется у забора морозная поземка, и с запоздалым страхом вспоминаю последние часы нашего похода.
Все вокруг закутано снегом: станица, лес, горы. Полно снега и в самом воздухе. Метель не утихает уже неделю.
В доме тишина. Мама стряпает на кухне, отец читает, отставив книгу далеко от глаз. Данута и Мишанька в школе. Она по-прежнему ведет классы в княжеском охотничьем домике, признана Лабинским Советом, который даже платит ей жалованье. Я у жены на иждивении. Ведь мы давно служим бесплатно. Впрочем, это не служба. Это призвание, никуда от него не денешься. Призвание, а на душе горестно: зубров все меньше и меньше…
Тревожно и за Бориса Задорова: неужели пропал в войне?..
Письмо от Сурена ожидало меня дома. Он поправляется, уже в Краснодаре и тоже спрашивал о Задорове. Оказывается, по дороге на Невинку Борису стало плохо, поднялась высокая температура, и его пришлось оставить в Отрадной: сыпной тиф. Сурен писал и в Отрадную, фельдшер ответил, что больного вместе с другими тифозными увезли в Армавир. Там следы терялись.
Шапошников задержался в Краснодаре. Что он там делает? После потери нашего друга Постникова трудно верить, что заповедник получит быстрое законодательное оформление.
Читаю газету «Красное знамя». В ней пишут о положении в станицах, о продразверстке, о первых шагах Советов в восстановлении порядка. Тут и призыв к бело-зеленым сложить оружие и воспользоваться амнистией. Война в горах уже сильно беспокоит всю Кубань.
Слышу, хлопнула дверь, слышу веселый голос Дануты. Пришли из школы. Иду к ним.
А через час вдруг объявляется Христофор Георгиевич. Вошел с дороги весь белый, скинул полушубок, оборвал с черных усов сосульки и прямо в горницу. Глаза светятся, возбужден, голос прерывается. Достал из внутреннего кармана бумаги и хлоп их на стол.
— Читай, Андрей Михайлович!
Я и потянуться к столу не успел, как отец уже взял газету, которая поверх бумаг легла, поискал по страницам, загорелся.
— Вот оно, здесь смотрите, — подсказывает Шапошников.
Теперь и я вижу через плечо отца: «Красное знамя», 3 декабря 1920 года. Постановление Кубано-Черноморского ревкома «О Кубанском высокогорном заповеднике». Почти в границах бывшей великокняжеской Охоты!