Шрифт:
— Ничего более глупого я не слышал, — сказал Кандыба, налив еще стопку. — Не хотите? — кивнул он на бутылку с прозрачным, как слеза, спиртом.
— Нет… Где вещи, Сергей Федосович? — Я присел напротив него. — Вы должны понять — проигрыш есть проигрыш. Волох понял, что проиграл. Он опытный картежник. Пора и вам понять.
Он молчал.
— Они здесь, — продолжал я жонглировать словами. — Мы разберем весь дом по кирпичику. Отбойным молотком. Весь участок перероем. Но найдем все. Просто это займет много времени. И картины могут пострадать от варварства нашего.
— Да. Могут пострадать. От варварства, — кивнул Кандыба. — Ладно. Пошли…
Мы спустились в подвал. Я держал его в поле зрения. И ждал какой-нибудь гадости. Например, он выхватывает с полки заряженный обрез и всаживает в нас заряд. Или подрывает гранату. Или нажимает на кнопку, и весь дом взлетает в воздух — ну, это уже из области американских боевиков.
Обошлось.
Он зажег тусклую лампочку. Откинул в сторону несколько ведер. Пошарил рукой под низким, почти касающимся головы, потолком. Оттянул что-то со щелчком. И толкнул стену.
Такое тоже в кино бывает. И очень редко — в жизни. Кусок стены провалился вперед. И образовался зияющий проход.
— Гробница Рамзеса, — оценил подвал Железняков. Я прошел вперед, спустился на несколько ступеней. Железняков спускался, придерживая под локоть хозяина дома.
— Осторожнее, — прикрикнул Кандыба. — Справа выключатель. Еще повредите по-медвежьи что-нибудь!
Я нашарил выключатель. Нажал на него.
И остолбенел…
Просторное помещение — метров сто пятьдесят квадратных. Датчики, как в музеях, — влажность, температура.
Мини-галерея. Десятки полотен, освещение соответствующее. Сделано по высшему разряду.
Свет из мягких светильников лился на прекрасные лики, живущие в глубине старых полотен. На выпавшие из цепи времени пейзажи — осколки прошлого, того мига, когда художник сидел с мольбертом, и в его лицо дул ветер, который так хотелось запечатлеть на полотне.
Несколько картин были сложены в углу. Им не хватило места.
Рядом со мной застыл Кандыба. Он молча разглядывал картины. И я видел в его глазах тоску. Он прощался со своими любимыми полотнами. Подошел к портрету Рокотова, провел пальцами по раме. Я не стал его останавливать.
— Зачем вы все это сделали? — спросил я.
— Я люблю эти картины. Вам этого не понять.
— Страстно любите?
— Страстно, — кивнул он.
— И за них людей убивали?
— А кому нужны люди — грязные, низкие скоты, думающие лишь о своем брюхе? — обернулся он ко мне. Глаза его горели. Ему бы сейчас на трибуну. — Все, что в них есть лучшего, — в этих полотнах. И я не хочу их делить с быдлом. Это только мое. Русская живопись. Великая живопись… А ее продают, как девку на панели. В нее вкладывают капитал. Эти вещи выше того, чтобы ими торговали, как семечками…
Я немножко передернул плечами. Сейчас в его глазах было безумие.
— Нет такого, что чего-то стоит в жизни. Есть только это, — он провел ладонью по картине Шишкина «Дождь».
Распрямился.
— Я в вашем распоряжении, — в нем была снова спокойная уверенность.
И я где-то даже зауважал его с его маниакальной целеустремленностью. Она весьма незаурядна в мире торгашей и крохоборов, свихнувшихся на баксах.
Вот только те три трупа в квартире на Фрунзенской набережной. Это не оправдать ничем.
Баклан работал в этой дыре уже неделю. Точнее, изображал, что работает. Он с детства понял, что самое неприятное — получить грыжу. И всячески опасался этого.
Из колонии он вышел со справкой об освобождении. Ехать ему никуда не хотелось. И нанялся в геологическую партию.
— Будешь хорошо работать, будешь хорошо получать, — с нажимом на «хорошо» сказал вербовщик в Анадыре.
Понятия «хорошо» у бригадира и у Баклана сильно разнились. В понятии бригадира — это двенадцать часов пахоты не за страх, а за совесть, в грязи, машинном масле, разгребая породу гнутой лопатой, а иногда и руками. Ранняя весна, холод. В общем, ничего хорошего здесь не было.
Бригада была на отшибе, в нескольких десятках километров от основного расположения геологической партии, где были и техника, и транспорт, и бухгалтерия, и начальство. В бригаде было человек двадцать. Народец подобрался в основном никчемный — бомжи, протоптавшие ногами весь Советский Союз и не находившие нигде пристанища больше чем на три месяца. Как ни странно, работали они дисциплинированно, и хилого, седого, с морщинистой наглой мордой бригадира по имени Кузьма слушали с полуслова. Баклан, понятно, его слушать не собирался.