Шрифт:
– Вы городской?
– Да.
– Сразу видно. Кто же, братец, так косит! Дайте сюда.
Бросил стек, скинул как перед дуэлью перчатки, взял косу и пошел.
Мы так и ахнули.
До чего же ловко и красиво ходила в его руках коса. Как ровно и покорно, под гребеночку, ложилась высокая трава.
– Товарищ подполковник, - не выдержал Полыхалов, - где же это вы научились?
Он усмехнулся, протянул Полыхалову косу.
– Дело, друзья, в том, что я - крестьянин, крестьянский сын, - сказал он, нагибаясь и поднимая стек.
* * *
На солнце защитная форма (гимнастерки, фуражки, пилотки, бриджи) за лето постепенно выгорает и - приспосабливается к цвету хлебного поля. Пока хлеба зелены, и форма зелена. А к осени и то и другое выцветает, становится соломенно-желтым.
* * *
И в Болшеве и здесь любимая песня нашего взвода - вот эта, никогда прежде мною не слышанная:
По Уральским степям и долинам
Партизанский отряд проходил...
Это затягивает запевала. За ним те же две строчки подхватывают несколько сильных голосов. И, наконец, поет (дико и грозно орет) весь взвод:
По Уральским степям и долинам
Партизанский отряд проходил.
И опять заводит запевала, и опять еще два раза поют каждые следующие две строчки:
Они шли, за свободу дралися,
К ним на помощь рабочие шли...
Захотелось буржуям напиться
Пролетарской рабочей крови...
Но не знаем, придется ль буржуям
В ро-оскошных дворцах пировать...
А наверно придется буржуям
В подва-алах сырых зимовать...
Почему-то песню эту с ее наивными, даже глупыми словами любят во всем батальоне и чаще всего поют на маршах. Особенно громко и лихо распевают последний куплет, по-видимому недавно кем-то присочиненный:
А советские птицы стальные
Над Берлином будут летать...
В роте у нас много интеллигентов, и все-таки все (и я в том числе) поют "над Берлином". Такова - власть песни.
* * *
Москва. Гостиница "Балчуг".
Уже вторую неделю обитаю в этой довольно захудалой гостинице, в большом, "общем", на 22 человека номере. Из казармы попал в казарму. Но днем я здесь, как правило, один. Появилась возможность работать и, прежде всего, привести в порядок мои училищные и "фронтовые" записки. А главное рассказать, как все было, как я попал в военно-инженерное училище, а потом и в "батальон особого назначения".
А было так, что мне, попросту говоря, надоело... Надоел, приелся до чертиков окружавший меня быт. После чистой атмосферы блокадного Ленинграда этот быт казался постыдно мелким, пустым и ничтожным. Раздражала постоянная толчея в нашем номере, обилие незнакомых, а часто и неприятных мне людей. Я имею в виду, конечно, не тех, кто останавливался у нас, приезжая с фронта или из эвакуации...
Днем я пробовал работать, писал - для газет, журналов, для Совинформбюро. Принимали, хвалили, но мало что увидело свет. Журнал "Смена" принял мою "Ленинградскую записную книжку", два с половиной печатных листа. Номер был набран, подписан к печати, но в последнюю минуту его задержали... Оказывается, нельзя, не пришло время писать правду о Ленинграде.
От той же "Смены" я выезжал корреспондентом на Западный фронт. С публикациями тоже ничего не получилось.
Напечатал несколько рассказов в "Комсомольской правде", в "Учительской газете". Детиздат принял к изданию небольшой сборничек рассказов. Дубровина предложила переиздать в 1944 году под одной моей фамилией "Республику Шкид". То же предлагал мне, еще до войны, Лев Желдин. Разумеется, ни тогда, ни сейчас на этот позор я не пошел.
А жить в Москве становилось как-то очень кисло. И вот я решил проситься на фронт. Подал заявление в ГлавПУРККА с просьбой мобилизовать меня.
12 марта 1943 года получил наконец московский паспорт. А уже 26 марта сдал этот паспорт в Свердловский райвоенкомат г.Москвы.
* * *
...Три или четыре дня я пробыл в запасном полку. Что это такое запасной полк, - я и сейчас не очень ясно представляю...
Видел там разжалованного старшего лейтенанта. Навсегда запомнилось, врезалось в память его страдальческое лицо, его понурые плечи со следами содранных звездочек на погонах. Когда мы строились в две шеренги, этот несчастный всегда становился на правом фланге и всегда немного впереди строя.
– Такой-то!
– кричали ему.
– Стать по ранжиру!
– Я - офицер, - глухо отвечал он.
– Бывший офицер!
И обедал он - за общим столом, но где-нибудь все-таки на уголке, в сторонке.
Это униженное тщеславие выглядело, конечно, глупо и смешно, и все-таки мне было почему-то жалко этого дядьку.
На конвертах двух маминых писем я записал историю некоего Тютикова.
Красноармеец Тютиков - нижегородец, колхозник, по паспорту 32 года, прихрамывает на обе ноги. Щупленький, окает. Над верхней губой и на подбородке маленькими кустиками лезут редкие светлые волосики. Сколько ему лет - трудно сказать: не то мальчик, не то старичок. Шинелишка старая, пилотка напялена как-то боком, слева направо, а не с затылка на лоб. Какой-то монашек в скуфейке.