Шрифт:
— Как-то из себя выпрыгивает, — сказал после нашего ухода Пришвин, — с места в карьер дружбу предлагает...
— И Клюева знает, и в Сибири была... Надо бы вам её проверить, — предостерёг осторожный Разумник Васильевич.
— Мучаешься ты, а всё этот Борис Дмитриевич, — говорила мне мама, когда я лежала у неё с обмороженными ногами. — К чему было водить тебя по такому морозу... Ну, как у вас там, вышло?
— Очень мы друг другу не понравились, — ответила я.
— Ну, значит, что-нибудь из этого выйдет, так всегда бывает — наоборот, — раздумчиво заметила мать и вздохнула. Я поняла: она боялась новых разочарований, новой ломки кое-как налаживающейся жизни.
Запись М. М-ча в день нашей встречи суха, сердце его от меня на замке и глаза меня не замечают. Через неделю он записывает в дневнике мысль, не отдавая себе отчёта, что она — не его: она высказана была мной, а им лишь бессознательно подхвачена. Запись была следующая:
«Подлинная любовь не может быть безответной, и если, все-таки, бывает любовь неудачной, то это бывает от недостатка внимания к тому, кого любишь. Подлинная любовь прежде всего бывает внимательной, и от силы вниманья зависит сближение».
Лишь при перечтении дневника через два года (в Усолье) М. М. отмечает на полях: «Это сказала мне В. Д. в последнее наше свиданье, но я настолько её ещё не замечал, что слова её записал как свои».
Так начинает прорастать семя будущих отношений, живёт оно, как и всё в природе, сначала невидимо в земле. Никто о нём не знает. Когда же росток выходит на свет, он оказывается большой любовью.
Пройдёт ещё 14 лет. Каждое 16-е января М. М. будет отмечать новой записью в дневнике, как вехой на общем нашем пути. Запись последнего года — 1953-го: «День нашей встречи с Л. [6] («праздник отмороженной ноги»), за нами осталось 13 лет нашего счастья. И теперь вся моя рассеянная жизнь собралась и заключилась в пределах этих лет. Всякое событие, всякое сильное впечатление теперь определяется как бегущие сюда потоки».
...Нет, не счастьем надо было бы назвать нашу трудную с Михаилом Михайловичем жизнь. Она похожа была скорее на упорную работу, на какое-то упрямое, непонятное для окружающих строительство. И не росток это зелёный наивно выглядывал из-под земли, — нет, я ошиблась, сказав так. Это выплывал из тумана Невидимый град нашей общей с детства мечты и становился действительностью, такой, что, казалось, можно ощупать рукой его каменные стены.
«О Китеж, краса незакатная!» — эта тема в начале века прозвучала в искусстве и создала величайшую русскую оперу: «Сказание о невидимом граде Китеже». В ней глубинная родная тема всплыла на поверхность, достигла нашего слуха в творении Римского-Корсакова с тем, чтоб снова затонуть. Но она коснулась скромного начинающего в те годы писателя в повести «У стен града невидимого» и уже не замолкала для него никогда.
В1937 г., поселяясь среди шумного современного города, он записывает: «Я хочу создать Китеж в Москве». В 1948 г. 6 октября: «Мне снилось, будто мать моя в присутствии Л. спросила меня, что я теперь буду писать.
— О невидимом граде, — ответил я.
— Кто же теперь тебя будет печатать? — спросила Л.
— Пройдёт время, — ответил я, — и я сам пройду, и тогда будут печатать. Может быть, ещё ты успеешь и поживёшь на мою книжку... Мать смотрела на меня внимательно, вдумчиво» [7] .
Мы готовились встретить шестнадцатое января 1954 года, но в этот день на рассвете Михаил Михайлович скончался.
Один и тот же день встречи и расставанья, как две стены, замкнувшие круг двух жизней. Эти жизни были истрачены целиком на «безделье», так может сказать иной, — да, на поиски смысла... Чтоб найти этот смысл, надо было опереться хотя бы на одного единомысленного друга, встретить его на безнадёжно запутанных дорогах жизни.
Самым точным было бы сказать (знаю, это прозвучит наивно): эти двое были захвачены жаждой совершенства для себя и для всех, совершенства, единственно необходимого и в то же время безусловно недосягаемого... И тем не менее только идеал совершенства является источником силы, даже у ребёнка, когда он лепит пироги из песка и из камешков возводит здания. Это знает каждый, кто хоть издали прикосновенен творчеству.
...Вернёмся к прерванному рассказу.
Итак, Пришвин условился со мной о работе, а сам занялся подготовкой к выступлению в Литературном музее о Мамине-Сибиряке. Конечно, не только из-за Мамина задумал он это выступление, а чтоб спасти отношения с женщиной, которые сам же старательно разрушал.
Он размышляет о Мамине в самом ему сейчас близком плане — любви к женщине:
«Есть писатели, у которых чувство семьи и дома совершенно бесспорно (Аксаков, Мамин). Другие, как Лев Толстой, испытав строительство семьи, ставят в этой области человеку вопрос. Третьи, как Розанов, чувство семьи трансформируют в чувство поэзии. Четвёртые, как Лермонтов, Гоголь, — являются демонами его, разрушителями. И наконец (я о себе так думаю) — остаются в поисках Марьи Моревны, всегда недоступной невесты».