Шрифт:
– Постой! Вот тебе.
Он дал ему денег.
Ему весело, легко. В природе так ясно. Люди всё добрые, все наслаждаются; у всех счастье на лице. Только Захар мрачен, все стороной смотрит на барина; зато Анисья усмехается так добродушно. «Собаку заведу, – решил Обломов, – или кота… лучше кота: коты ласковы, мурлычат».
Он побежал к Ольге.
«Но, однако ж… Ольга любит меня! – думал он дорогой. – Это молодое, свежее создание! Ее воображению открыта теперь самая поэтическая сфера жизни: ей должны сниться юноши с черными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаенной силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с этой искрой в глазах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается до сердца, с мягким и свежим голосом, который звучит как металлическая струна. Наконец, любят и не юношей, не отвагу на лице, не ловкость в мазурке, не скаканье на лошади… Положим, Ольга не дюжинная девушка, у которой сердце можно пощекотать усами, тронуть слух звуком сабли; но ведь тогда надо другое… силу ума, например, чтобы женщина смирялась и склоняла голову перед этим умом, чтоб и свет кланялся ему… Или прославленный артист… А я что такое? Обломов – больше ничего. Вот Штольц – другое дело: Штольц – ум, сила, уменье управлять собой, другими, судьбой. Куда ни придет, с кем ни сойдется – смотришь, уж овладел, играет, как будто на инструменте… А я?.. И с Захаром не управлюсь… и с собой тоже… я – Обломов! Штольц! Боже!.. Ведь она его любит, – в ужасе подумал он, – сама сказала: как друга – говорит она; да это ложь, может быть, бессознательная… Дружбы между мужчиной и женщиной не бывает…»
Он пошел тише, тише, тише, одолеваемый сомнениями.
«А что, если она кокетничает со мной?.. Если только…»
Он остановился совсем, оцепенел на минуту.
«Что, если тут коварство, заговор… И с чего я взял, что она любит меня? Она не сказала: это сатанинский шепот самолюбия! Андрей! Ужели?.. быть не может: она такая, такая… Вон она какая!» – вдруг радостно сказал он, завидя идущую ему навстречу Ольгу.
Ольга с веселой улыбкой протянула ему руку.
«Нет, она не такая, она не обманщица, – решил он, – обманщицы не смотрят таким ласковым взглядом; у них нет такого искреннего смеха… они все пищат… Но… она, однако ж, не сказала, что любит! – вдруг опять подумал в испуге: это он так себе растолковал… – А досада отчего же?.. Господи! в какой я омут попал!»
– Что это у вас? – спросила она.
– Ветка.
– Какая ветка?
– Вы видите: сиреневая.
– Где вы взяли? Тут нет сирени. Где вы шли?
– Это вы давеча сорвали и бросили.
– Зачем же вы подняли?
– Так, мне нравится, что вы… с досадой бросили ее.
– Нравится досада – это новость! Отчего?
– Не скажу.
– Скажите, пожалуйста, я прошу…
– Ни за что, ни за какие блага!
– Умоляю вас.
Он потряс отрицательно головой.
– А если я спою?
– Тогда… может быть…
– Так только музыка действует на вас? – сказала она с нахмуренной бровью. – Так это правда?
– Да, музыка, передаваемая вами…
– Ну, я буду петь… Casta diva, Casta di… – зазвучала она воззвание Нормы и остановилась.
– Ну, говорите теперь! – сказала она.
Он боролся несколько времени с собой.
– Нет, нет! – еще решительнее прежнего заключил он. – Ни за что… никогда! Если это неправда, если мне так показалось?.. Никогда, никогда!
– Что это такое? Что-нибудь ужасное, – говорила она, устремив мысль на этот вопрос, а пытливый взгляд на него.
Потом лицо ее наполнялось постепенно сознанием; в каждую черту пробирался луч мысли, догадки, и вдруг все лицо озарилось сознанием… Солнце так же иногда, выходя из-за облака, понемногу освещает один куст, другой, кровлю и вдруг обольет светом целый пейзаж. Она уже знала мысль Обломова.
– Нет, нет, у меня язык не поворотится… – твердил Обломов, – и не спрашивайте.
– Я не спрашиваю вас, – отвечала она равнодушно.
– А как же? Сейчас вы…
– Пойдемте домой, – серьезно, не слушая его, сказала она, – ma tante ждет.
Она пошла вперед, оставила его с теткой и прямо прошла в свою комнату.
VIII
Весь этот день был днем постепенного разочарования для Обломова. Он провел его с теткой Ольги, женщиной очень умной, приличной, одетой всегда прекрасно, всегда в новом шелковом платье, которое сидит на ней отлично, всегда в таких изящных кружевных воротничках; чепец тоже со вкусом сделан, и ленты прибраны кокетливо к ее почти пятидесятилетнему, но еще свежему лицу. На цепочке висит золотой лорнет.
Позы, жесты ее исполнены достоинства; она очень ловко драпируется в богатую шаль, так кстати обопрется локтем на шитую подушку, так величественно раскинется на диване. Ее никогда не увидишь за работой: нагибаться, шить, заниматься мелочью нейдет к ее лицу, важной фигуре. Она и приказания слугам и служанкам отдавала небрежным тоном, коротко и сухо.
Она иногда читала, никогда не писала, но говорила хорошо, впрочем, больше по-французски. Однако ж она тотчас заметила, что Обломов не совсем свободно владеет французским языком, и со второго дня перешла на русскую речь.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
У этой женщины впереди всего шло уменье жить, управлять собой, держать в равновесии мысль с намерением, намерение с исполнением. Нельзя было застать ее неприготовленную, врасплох, как бдительного врага, которого, когда ни подкараульте, всегда встретите устремленный на вас, ожидающий взгляд.