Шрифт:
Взгляд ее не следил за ним, как прежде. Она смотрела на него, как будто давно знала, изучила его, наконец, как будто он ей ничего, все равно как барон, – словом, он точно не видал ее с год, и она на год созрела.
Не было суровости, вчерашней досады, она шутила и даже смеялась, отвечала на вопросы обстоятельно, на которые бы прежде не отвечала ничего. Видно было, что она решилась принудить себя делать, что делают другие, чего прежде не делала. Свободы, непринужденности, позволяющей все высказать, что на уме, уже не было. Куда все вдруг делось?
После обеда он подошел к ней спросить, не пойдет ли она гулять. Она, не отвечая ему, обратилась к тетке с вопросом:
– Пойдем ли мы гулять?
– Разве недалеко, – сказала тетка. – Вели дать мне зонтик.
И пошли все. Ходили вяло, смотрели вдаль, на Петербург, дошли до леса и воротились на балкон.
– Вы, кажется, не расположены сегодня петь? Я и просить боюсь, – спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли к ней веселость, не мелькнет ли хоть в одном слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчивости.
– Жарко! – заметила тетка.
– Ничего, я попробую, – сказала Ольга и спела романс.
Он слушал и не верил ушам.
Это не она: где же прежний, страстный звук?
Она пела так чисто, так правильно и вместе так… так… как поют все девицы, когда их просят спеть в обществе: без увлечения. Она вынула свою душу из пения, и в слушателе не шевельнулся ни один нерв.
Лукавит, что ли, она, притворяется, сердится? Ничего нельзя угадать: она смотрит ласково, охотно говорит, но говорит так же, как поет, как все… Что это такое?
Обломов, не дождавшись чаю, взял шляпу и раскланялся.
– Приходите чаще, – сказала тетка, – в будни мы всегда одни, если вам не скучно, а в воскресенье у нас всегда кое-кто есть – не соскучитесь.
Барон вежливо встал и поклонился ему.
Ольга кивнула ему, как доброму знакомому, и, когда он пошел, она повернулась к окну, смотрела туда и равнодушно слушала удалявшиеся шаги Обломова.
Эти два часа и следующие три-четыре дня, много неделя, сделали на нее глубокое действие, двинули ее далеко вперед. Только женщины способны к такой быстроте расцветания сил, развития всех сторон души.
Она как будто слушала курс жизни не по дням, а по часам. И каждый час малейшего, едва заметного опыта, случая, который мелькнет, как птица, мимо носа мужчины, схватывается неизъяснимо быстро девушкой: она следит за его полетом вдаль, и кривая, описанная полетом линия остается у ней в памяти неизгладимым знаком, указанием, уроком.
Там, где для мужчины надо поставить поверстный столб с надписью, ей довольно прошумевшего ветерка, трепетного, едва уловимого ухом сотрясения воздуха.
Отчего вдруг, вследствие каких причин, на лице девушки, еще на той неделе такой беззаботной, с таким до смеха наивным лицом, вдруг ляжет строгая мысль? И какая это мысль? О чем? Кажется, все лежит в этой мысли, вся логика, вся умозрительная и опытная философия мужчины, вся система жизни!
Cousin, [18] который оставил ее недавно девочкой, кончил курс ученья, надел эполеты, завидя ее, бежит к ней весело, с намерением, как прежде, потрепать ее по плечу, повертеться с ней за руки, поскакать по стульям, по диванам… вдруг, взглянув ей пристально в лицо, оробеет, отойдет смущенный и поймет, что он еще – мальчишка, а она – уже женщина!
Откуда? Что случилось? Драма? Громкое событие? Новость какая-нибудь, о которой весь город знает?
Ничего, ни maman, ни mon oncle, ни ma tante, [19] ни няня, ни горничная – никто не знает. И некогда было случиться: она протанцевала две мазурки, несколько контрдансов, да голова у ней что-то разболелась: не поспала ночь…
18
Двоюродный брат (фр.).
19
ни мать, ни дядюшка, ни тетушка (фр.).
А потом опять все прошло, только уже в лице прибавилось что-то новое: иначе смотрит она, перестала смеяться громко, не ест по целой груше зараз, не рассказывает, «как у них в пансионе»… Она тоже кончила курс.
Обломов на другой, на третий день, как cousin, едва узнал Ольгу и глядел на нее робко, а она на него просто, только без прежнего любопытства, без ласки, а так, как другие.
«Что это с ней? Что она теперь думает, чувствует? – терзался он вопросами. – Ей-богу, ничего не понимаю!»
И где было понять ему, что с ней совершилось то, что совершается с мужчиной в двадцать пять лет при помощи двадцати пяти профессоров, библиотек, после шатанья по свету, иногда даже с помощью некоторой утраты нравственного аромата души, свежести мысли и волос, то есть что она вступила в сферу сознания. Вступление это обошлось ей так дешево и легко.
– Нет, это тяжело, скучно! – заключил он. – Перееду на Выборгскую сторону, буду заниматься, читать, уеду в Обломовку… один! – прибавил потом с глубоким унынием. – Без нее! Прощай, мой рай, мой светлый, тихий идеал жизни!