Шрифт:
А.Г. А каким образом вы оказались на стороне добрых сил?
Владимир Немцев: Я должен сказать, что завидую этой осведомлённости Мариэтты Омаровны. Я до сих пор не допущен до архива Булгакова. Может быть, если бы настоял сейчас, была бы такая возможность. Но, с другой стороны…
М.Ч. Воспоминания сильные, да?
В.Н. Да, конечно. Я тогда ещё был аспирантом (мы с Мариэттой Омаровной познакомились в 83-ем году), и на этой почве как раз нас общие интересы сблизили. Так вот, если бы сейчас я до архива этого добрался, то, может быть, ничего нового там не нашёл, потому что почти всё тот человек, о котором мы говорили, опубликовал, не будучи филологом…
М.Ч. Но зато помните ваши беседы тогдашние там?
В.Н. Да, идеологическая обработка, беседы идеологические.
М.Ч. Как вам объясняли, как вы должны заниматься.
В.Н. Как я должен поступить, чтобы мне то-то и то-то сделали. Это тоже ситуация, близкая к булгаковской или к книгам Достоевского, что-то вроде этого. Поэтому это всё печально. Но надо сказать, что в булгаковедении вот эти противоречия и вот эти особенности как раз острее всего проявились. И благодаря этому литературоведение наше, отечественное проявилось в своих различиях явственнее всего – благодаря наследию Булгакова.
А.Г. Вот, смотрите, в истории с архивом, которая, вы сказали, так или иначе совпадает с творческом Булгакова, уже есть две темы, почти два жанра – это некая мистика происходящего и сатира на то, что происходит вокруг. И многие считают это основными темами творчества Михаила Афанасьевича. Я предлагаю обсудить, в какой пропорции он был сатириком или мистиком и современное состояние булгаковедения. Всё-таки как определяют этот феномен ХХ века?
М.Ч. Пусть Владимир Иванович расскажет.
В.Н. Я, например, не поддерживаю ту мысль, что Булгаков был сатириком. Сатириком он был до 26-го года. Когда Мариэтта Омаровна об этом говорила (на конференции 12-летней давности было сказано это), тогда он ещё не был интеллигентом. Булгаков тогда своё мировоззрение, мировидение ещё прояснял. И он с отвращением потом отзывался о своих сатирических произведениях, о фельетонах. Посчитал, видно, что так писать не надо. Он всё-таки стремился к более высоким сферам искусства и видел в себе серьёзного писателя. Такими писателями Зощенко, Платонов были, хотя они порождали и сатирические какие-то наблюдения, образы.
Меня могут поправить, что у Булгакова в «Мастере и Маргарите» много сатирических страниц, но я считаю, что это просто стилистическая находка, адекватная эпохе, потому что полнокровных сатириков тогда уже не было. И хоть Булгаков видел, что роман не будет напечатан при его жизни, тем не менее, он просто не мог современную Москву по-другому показать.
Вот тут резкая грань проходит: роман Мастера и современная Москва, современные страницы. Там высокий реализм, а здесь какая-то сниженная действительность, сниженная жизнь. И она может кому-то показаться сатирической, но Булгаков просто такой жизнь увидел, он здесь каких-то чисто сатирических персонажей и положений, я думаю, не создал. Потому что вот перечитаем страницы Ильфа и Петрова, например, – молодёжь на них как-то уже не реагирует, они непонятны во многом. Я не говорю про зарубежных читателей, про студентов хотя бы. А Булгаков, он как-то близок, очевиден. И это не сатира всё-таки, это тот стиль, который он подобрал, говоря о своей эпохе, о 30-х годах, точнее говоря. В 20-е годы всё несколько по-другому ещё было, он там искал свой язык, свои положения, образы в искусстве. Эти страницы о Москве, они многоговорящие уже сами по себе. И сатирическими я бы их не назвал.
А.Г. Простите, уточняющий вопрос. Булгаков понимал, что роман не будет напечатан из-за «романа в романе», а не из-за этих страниц, о которых вы сейчас говорите?
В.Н. Тут трудно сказать, какова была у него логика.
М.Ч. Я думаю, что он как настоящий творец, настоящая творческая личность, он просто… Не могло быть по-другому, он в какие-то моменты верил, что это будет напечатано, а почему бы нет? Он же верил, что «Собачье сердце» будет напечатано, и имел для этого основания. «Роковые яйца» в Ангарске он напечатал, хотя это гораздо раньше было, но тем не менее. И он писал «Собачье сердца» для печати.
Мы когда смотрим ретроспективно, нам кажется, что этого никак не могло быть, с «Собачьим сердцем», скажем. От скольких людей я слышала, от десятков как минимум: «Ну, неужели вы не понимаете, «Собачье сердце» никогда не будет напечатано». Я всем говорила, что увидите его напечатанным при вашей жизни. Все дожили до 87-го года, кто со мной говорил. Но это так, между строк.
А касательно романа, я прямо, можно сказать, вижу осциллограмму его мысли, он в какие-то моменты безудержно верил: вот понравится Сталину, возьмёт да и напечатает. А в какие-то моменты испытывал полную безнадёжность. Если бы он всегда был уверен, что не напечатают, не было бы такого запала, мне кажется. Он всё-таки писал, как бы веря… Он для этого некоторые предпринял меры всё-таки, там нет прямых, так сказать, лозунгов. Потом я писала в одной своей работе, что он там впечатал между строк, в сцене Волонда из «Мастера и Маргариты», непосредственное обращение к Сталину. Там как бы невидимыми чернилами написано письмо Сталину. Я не буду, конечно, сейчас подробно рассказывать, я назвала ту статью свою «Соблазн классики» как и доклад. Там были слова, которые были в его предыдущих письмах Сталину, и он верил, кажется, что Сталин на столе держит эти письма и прямо мгновенно всё поймёт. Он давал понять через Маргариту, например, что «не прошусь больше за границу» и так далее. Впечатано такое вот письмо. Поэтому он, во всяком случае, надеялся положить его на стол Сталину. Это факт.
Мало того, к самому роману он вернулся в 37-м году, на мой взгляд, как к замене письма. В дневнике Елены Сергеевны всё время записи: «Да, Миша думает над письмом правительству, да, надо писать письмо наверх». И в один момент она пишет: «Но это страшно». И тогда он обращается к роману. Можно хронологически это проследить – он обращается к роману, как к замене письма. Однако вообще, что касается и сатиры, и мистики, я, честно говоря, несмотря на то, что он сказал: «Я писатель мистический», я не больно много вижу мистики в его произведениях. Но другое дело, что у него были две совершенно разных линии в работе до поры до времени: одна та, которая передаётся словом «Записки» – «Записки на манжетах», «Записки юного врача», «Записки покойника», «Необыкновенные приключения доктора», в которых есть дневниковые записи. То есть у него было острое ощущение определённых кончающихся периодов жизни. Мы, так сказать, все живём аморфно более или менее, только день рождения отмечаем, а он ясно ощущал: вот закончился данный период жизни. И он его олитературивал, превращал в литературную форму. Может быть, у него даже одновременно было какое-то ощущение того, как жизнь ложится в литературу, не знаю. Это была такая автобиографическая линия, иногда даже огромное сходство с биографическим фактом, вот прямо «Записка на манжетах».