Шрифт:
– Я думала… Как по-твоему, это тот тип подстроил?
– Какой?
– Твой сэр Уильям. Он ведь Мэтью загипнотизировал. А под гипнозом можно внушить что угодно. Предположим, он ему сказал: "Завтра твой друг уйдет навсегда. Тебе будет нелегко с ним прощаться, но ты простишься, а он уйдет, и ты его со временем забудешь". Я в этом плохо разбираюсь, но ведь внушение может вылечить, правда?
– Вылечить?
– переспросил я.
– Я хотела сказать…
– Ты хотела сказать, что, как прежде, считаешь Чокки выдумкой?
– Не то чтоб выдумкой…
– А плавание? И потом - ты же видела, как он рисовал на днях. Неужели ты еще считаешь…
– Я еще надеюсь. Все же это лучше, чем одержимость, о которой толковал твой Лендис. А сейчас как будто про нее и речи быть не может. Смотри: он идет к этому сэру, а на следующий день говорит тебе, что Чокки уходит…
Мне пришлось признать, что кое в чем она права; и я пожалел, что мало знаю о гипнозе вообще, а о вчерашнем - в частности. Кроме того, я пожалел, что, изгоняя Чокки, сэр Уильям не сумел провести это как можно менее болезненно.
Вообще я сердился на Торби. Я повел к нему Мэтью для диагноза, которого не услышал, а мне подсунули лечение, о котором я не просил. Чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что он действовал не так как надо, а, точнее говоря, своевольно.
Перед сном мы зашли к Мэтью - вдруг ему захотелось есть? У него было тихо, он мерно дышал, и, осторожно прикрыв дверь, мы ушли.
Наутро, в воскресенье, мы не стали его будить. Мэтью выполз очень заспанный часам к десяти, глаза у него порозовели, вид стал совсем рассеянный, но аппетит к нему вернулся.
Примерно в половине двенадцатого к дому подъехала большая американская машина, похожая спереди на пианолу. Мэтью, грохоча, скатился по ступенькам.
– Папа, это тетя Дженет! Я бегу, - задыхаясь крикнул он и ринулся к черному ходу.
День выдался трудный. Это было похоже на прием без почетного гостя или на выставку курьезов без главного экспоната. Мэтью знал, что делает. Весь день шла болтовня об ангелах-хранителях (с примерами "за" и "против"), а также о том, что все знакомые художники были весьма неприятными, если не опасными людьми.
Не знаю, когда Мэтью вернулся. Должно быть, он пробрался в дом (и, кстати, в кладовую), а после пролез к себе, пока мы болтали. Когда все ушли, я поднялся к нему. Он сидел у открытого окна и смотрел на заходящее солнце.
– Рано или поздно придется ее увидеть, - сказал я, - но сегодня и впрямь не стоило. Они ужасно расстроились что тебя нет.
Мэтью с трудом улыбнулся.
Я оглядел комнату и опять увидел те четыре рисунка. Пруд я похвалил, но не знал, говорить или нет о четвертой картинке.
– Это что, по-твоему?
– все же спросил я.
Мэтью обернулся.
– Это где Чокки живет, - сказал он и немного помолчал.
– Жуткое место, а? Потому ему у нас и нравится.
– Да, место не из приятных, - согласился я.
– И жарко там, наверное.
– Днем - жарко. Видишь, сзади что-то вроде пуха? Это озеро испаряется.
– А это что за пирамида?
– спросил я.
– Сам не знаю, - признался он.
– То мне кажется это - здание, то - город. Трудно немножко, когда нет подходящих слов - ведь у нас такого не бывает.
– А это?
– я имел в виду симметричные ряды холмов.
– Это там растет.
– Где "там"?
– спросил я.
Мэтью покачал головой:
– Мы так и не выяснили, где - мы, где - они.
Я заметил, что он употребил прошедшее время, снова взглянул на рисунок, и меня опять поразила его сухая одноцветность и ощущение жары.
– Знаешь что, - сказал я, - прячь его, когда уходишь. Маме он не очень понравится.
Мэтью кивнул:
– Я и сам так думал. Сегодня спрячу.
Он замолчал. Мы смотрели из окна на алый полукруг солнца, перерезанный темными стволами. Наконец я спросил:
– Он ушел, Мэтью?
– Да, папа.
Мы молчали, пока не исчез последний луч. Потом Мэтью всхлипнул, на глазах его выступили слезы.
– Папа, от меня как будто кусок оторвали…
На следующее утро он был невесел и немножко бледен, но в школу пошел твердо. Вернулся усталый; однако неделя шла, и он как будто приходил в себя. К субботе Мэтью совсем оправился. Мы вздохнули с облегчением, хотя каждый имел в виду свое.