Шолохов Михаил Александрович
Шрифт:
– Брешешь!
– Истинный бог! Я сам, как на складе был, думал сначала, что это вино, а потом спросил у доктора: "Что это такое, господин доктор?" "Лекарство", - говорит. Я спрашиваю: "Оно, случаем, не от всех скорбей? Не на спирту?" - "Боже упаси, говорит, это союзники от вшей нам прислали смазку. Это - наружное лекарство, за воротник его никак нельзя употреблять!"
– Чего же ты, лиходей, не сказал им?– с досадой упрекнул Григорий.
– Нехай, черти, очищаются перед сдачей, небось не сдохнут!– Ермаков вытер проступившие от смеха слезы, не без злорадства добавил: - Да и пить будут полегше, а то за ними не успеешь и рюмки со стола взять. Жадных так надо обучать! Ну, что ж, мы-то с тобой выпьем или повременим? Давай за нашу погибель выпьем?
Перед рассветом Григорий вышел на крыльцо, дрожащими руками свернул папироску, закурил, долго стоял, прислонившись спиной к влажной от тумана стене.
В доме, не умолкая, звучали пьяные вскрики, захлебывающиеся переборы гармошки, разудалый свист; сухую дробь безустально выбивали каблуки завзятых плясунов... А из бухты ветер нес густой, низкий рев пароходных сирен; на пристанях людские голоса сливались в сплошной гул, прорезываемый громкими возгласами команды, ржанием лошадей, гудками паровозов. Где-то в направлении станции Тоннельная шел бой. Глухо погромыхивали орудия, в интервалах между выстрелами чуть слышался жаркий треск пулеметов. За Мархотским перевалом высоко взметнулась брызжущим светом ракета. На несколько секунд стали видны озаренные зеленым, призрачным сиянием горбатые вершины гор, а потом снова вязкая темень мартовской ночи покрыла горы, и еще отчетливее и чаще, почти сливаясь, загремели артиллерийские залпы.
XXIX
Соленый, густой, холодный ветер дул с моря. Запах неведомых чужих земель нес он к берегу. Но для донцов не только ветер - все было чужое, неродное в этом скучном, пронизанном сквозняками, приморском городе. Стояли они на молу сплошной сгрудившейся массой, ждали погрузки... У берега вскипали зеленые пенистые волны. Сквозь тучу глядело на землю негреющее солнце. На рейде дымили английские и французские миноносцы; серой грозной махиной высился над водой дредноут. Над ним стлалось черное облако дыма. Зловещая тишина стояла на пристанях. Там, где недавно покачивался у причала последний транспорт, плавали в воде офицерские седла, чемоданы, одеяла, шубы, обитые красным плюшем стулья, еще какая-то рухлядь, сброшенная второпях со сходен...
Григорий с утра приехал на пристань; поручив коня Прохору, долго ходил в толпе, высматривал знакомых, прислушивался к отрывистым тревожным разговорам. На его глазах у сходен "Святослава" застрелился пожилой отставной полковник, которому отказали в месте на пароходе.
За несколько минут до этого полковник, маленький, суетливый, с седой щетиной на щеках, с заплаканными, пыхлыми, сумчатыми глазами, хватал начальника караула за ремни портупеи, что-то жалко шепелявил, сморкался и вытирал нечистым платком прокуренные усы, глаза и дрожащие губы, а потом вдруг как-то сразу решился... И тотчас же какой-то проворный казак вынул из теплой руки мертвого блещущий никелем браунинг, труп в светло-серой офицерской шинели ногами, как бревно, откатили к штабелю ящиков, и возле сходен еще гуще закипел народ, еще яростнее вспыхнула драка в очереди, еще ожесточеннее залаяли хриплые, озлобленные голоса беженцев.
Когда последний пароход, покачиваясь, начал отходить от причала, в толпе послышались женские рыдания, истерические вскрики, ругань... Не успел еще утихнуть короткий басовитый рев пароходной сирены, как молодой калмык в лисьем треухе прыгнул в воду, поплыл вслед за пароходом.
– Не вытерпел!– вздохнул кто-то из казаков.
– Значит, ему никак нельзя было оставаться, - проговорил стоявший возле Григория казак.– Значит, он красным дюже нашкодил.
Григорий, стиснув зубы, смотрел на плывущего калмыка. Все реже взмахивали руки пловца, все ниже оседали плечи. Намокший чекмень тянул книзу. Волною смыло с головы калмыка, отбросило назад рыжий лисий треух.
– Утопнет, проклятый нехристь!– сожалеюще сказал какой-то старик в бешмете.
Григорий круто повернулся, пошел к коню. Прохор оживленно разговаривал с подскакавшими к нему Рябчиковым и Богатыревым. Завидев Григория, Рябчиков заерзал в седле, в нетерпении тронул коня каблуками, крикнул:
– Да поспешай же ты, Пантелевич!– И, не дождавшись, когда Григорий подойдет, еще издали закричал: - Пока не поздно, давай уходить. Тут собралось нас с полсотни казаков, думаем правиться на Геленджик, а оттудова в Грузию. Ты как?
Григорий подходил, глубоко засунув руки в карманы шинели, молча расталкивая плечами бесцельно толпившихся на пристани казаков.
– Поедешь или нет?– настойчиво спрашивал Рябчиков, подъехав вплотную.
– Нет, не поеду.
– С нами пристроился один войсковой старшина. Он дорогу тут наскрозь знает, говорит: "Зажмурки до самого Тифлису доведу!" Поедем, Гриша! А оттуда к туркам, а? Надо же как-то спасаться! Край подходит, а ты какой-то, как рыба снулый...
– Нет, не поеду.– Григорий взял из рук Прохора поводья, тяжело, по-стариковски, сел в седло.– Не поеду. Не к чему. Да и поздновато трошки... Гляди!
Рябчиков оглянулся, в отчаянии и ярости скомкал, оторвал темляк на шашке: с гор текли цепи красноармейцев. Около цементных заводов лихорадочно застучали пулеметы. С бронепоездов ударили по цепям из орудий. Возле мельницы Асланиди разорвался первый снаряд.
– Поехали на квартиру, ребятки, держи за мной!– приказал повеселевший и как-то весь подобравшийся Григорий.
Но Рябчиков схватил Григорьева коня за повод, испуганно воскликнул:
– Не надо! Давай тут останемся... На миру, знаешь, и смерть красна...