Шрифт:
Именно Каренскому Жиль был обязан первым большим разочарованием в жизни.
Ему едва исполнилось десять. Своего неизменно меланхоличного, улыбающегося отца, который играл на стольких инструментах и делал форменные чудеса с самыми обыденными предметами, он считал одним из замечательнейших людей на свете. О, если бы отец захотел...
Выступали они тогда в Копенгагене: Каренский переезжал из города в город с полной эстрадной программой. Жиль не очень понимал, почему отец так недоволен, что его выпускают первым, сразу после поднятия занавеса.
Он вспомнил ледяные кулисы этого театра, железную лестницу, где чуть не сломал ногу, уборную, которую Мовуазены делили с двумя маленькими танцовщицами-двойняшками, настолько похожими, что их то и дело путали. Он вновь видел Каренского во фраке и котелке (когда тебя зовут Каренским, ты можешь одеваться как тебе заблагорассудится), заполняющего своей тушей узкие коридоры и создающего вокруг атмосферу приниженности и боязни.
Однажды вечером номер Жерара Мовуазена был снят без предупреждения, перед самым выходом. Отец Жиля побледнел.
– Я с ним поговорю!
– объявил он.
– Разумно ли это, Жерар?.. В твоем теперешнем состоянии?..
Еще через несколько минут Жиль впервые увидел отца у стойки бара. Мовуазен одну за другой опрокинул несколько рюмок, затем - один ус кверху, другой книзу - проследовал в кабинет Каренского.
На мальчика никто не обратил внимания. Взволнованный, он стоял у облупившейся двери. До него доносились раскаты голосов. Вдруг дверь распахнулась. Отец пятился назад. Каренский почти вплотную наступал на него, изрыгая гнусные ругательства, и, перед тем как с грохотом захлопнуть дверь, выплюнул сигару прямо в лицо Мовуазену.
Отец Жиля сгерпел это, не моргнув глазом. Сына, он, к счастью, не заметил. Он поднялся к себе в уборную и упал на стул.
– Ну что?
– Ничего.
В тот вечер Жиль многое понял. Он понял, что бывают люди, которые могут выплюнуть окурок в лицо ближнему, и люди, у которых есть одно право - пятиться и бледнеть...
Теперь Бабен казался ему огромным, сделанным из чего-то более твердого и массивного, чем остальные люди, и Жиль инстинктивно вцепился в подлокотники кресла, словно и ему вот-вот придется пятиться.
Однако слова, полившиеся из-под прокуренных усов судовладельца, оказались совсем не теми, каких ожидал Жиль.
– Знаете ли вы, Мовуазен, что я питаю к вам симпатию? Вы, вероятно, не поверите, но это так. Я каждый день наблюдаю, как вы проходите мимо. Мне известен почти каждый ваш шаг. С каждым днем вы все больше напрягаете силы, чтобы устоять в борьбе с окружающим и разобраться в том, что вам непонятно. Вам страшно, но вы все равно не отступаете... Жизнь - странная штука. Вот у меня сын. О дочерях я не говорю - это пошлые дуры. Как их мать... Но сын-то по крайней мере должен бы походить на меня. А он - тряпка, баба и прожигает жизнь в Париже в в кругу молодых дегенератов. Вы же целых три месяца, всегда один, пытаетесь стать мужчиной... Но поймите, Мовуазен, вы - сын своего отца, а не своего дяди. Вам ясно, что это значит? Когда я вижу вас на улице, мне больно. Вот почему я посоветовал вам прийти сюда. Я хочу сказать, что задача вам не по плечу, что вас неизбежно сотрут в порошок...
Временами внимание Жиля притуплялось. Слова он слышал, но они утрачивали всякий смысл, и собеседнику, восседавшему перед ним с потухшей сигарой в зубах, приходилось трогать его за колено, чтобы вернуть к действительности.
– Взгляните на меня: перед вами приблизительный портрет вашего дяди. Он дебютировал в качестве шофера. Я начал с того, что разгружал суда. Мы из другого теста, нежели маменькины сынки,- иначе бы нам не стать, чем мы стали, понятно? Ваш дядя был гадина еще почище, чем я. Вот почему он так быстро заставил трепетать перед ним людей с положением, крупных буржуа - Плантелей, Пену-Рато и прочих, кто богат уже не в первом поколении. Им пришлось терпеть его, потому что он был сильней их, больнее кусался. Пока Мовуазен был жив, они притворялись, будто считают его своим7как притворяются сейчас, считая своим меня. Но стоит мне завтра околеть... И вот приплываете вы, девятнадцатилетний мальчик, длинный, в трауре, с глазами, которые силятся все понять, с перенапряженными нервами и болезненной восприимчивостью... Поверьте, вы из другой породы. Вы - овца, а не волк. Что бы вы ни предприняли, вас подловят, Мовуазен, уже подловили. Повторяю, я так настойчив лишь потому, что вы мне симпатичны. Неважно, кем убит ваш дядя - вашею теткой Колеттой или кем-нибудь другим...
– Не ею!
– вставил Жиль.
– Вполне возможно. Однако результат остается прежним: осудят Колетту или оправдают, твердыня Мовуазенов поколеблена. Те, кто ненавидели Мовуазена - а его ненавидели все,- кинутся теперь на вас. Чего вы добиваетесь? Занять место дяди в деловой жизни города? Заставить плясать под свою дудку людей вроде Плантеля, меня, сенатора и прочих? Да вы же правил игры - и то не знаете! Ничего вы не знаете! И еще выбрали себе в наставники своего тестя, этого честного работягу, который всю жизнь был блеющей овцой и останется ею до смерти.
Лицо Бабена осветилось почти доброй улыбкой. Судовладелец поднялся.
– Послушайте моего совета, молодой человек. Пойдите к Плантелю. Или напишите, если вам так легче. Скажите ему, что вы с женой намерены попутешествовать и просите его сохранить за собой руководство вашими делами. Это наивернейший способ спасти вашу тетку, если, разумеется, ее еще можно спасти. Я не знаю, что произошло. Может быть, все это лишь случайности. Случайность, что бедная сумасшедшая мадам Соваже отравилась, чтобы отомстить мужу. Случайность, что ее смерть слишком поторопились использовать как оружие против вас.