Шрифт:
Отобрав у отца, Нина сама волокла вверх по лестнице тяжелый чемодан. Там, в госпитале, она еле-еле запихнула в него, поверх еще отдававшего дезинфекцией обмундирования, все книги, за месяц притащенные отцу Гурским.
Лопатин впервые с начала войны возвращался домой в штатском костюме, который дочь, вычищенный и выглаженный, привезла ему в госпиталь вместе с рубашкой, бельем, ботинками и шляпой. Костюм оказался впору, и Лопатину было даже приятно, что война ничего с ним не сделала - и не усох, и не раздался, - такой же, каким был. Только странно, что все лежит не там, где привык: пистолет в заднем кармане брюк, а не на ремне; очешник с запасными очками - не в правом нагрудном кармане гимнастерки, как всегда, а в пиджаке, в боковом; документы не в левом нагрудном, а во внутреннем - пиджачном.
"Оказывается, привычка к обмундированию начинается не с того, как в нем выглядишь, а с того - где что лежит..." - усмехнувшись, подумал он. Если бы сейчас продолжал курить, полез бы за папиросами и спичками в брюки, а не в карманы пиджака...
Дочь открыла дверь другим ключом, чем он помнил. Значит, Ксения в прошлом году не только заказала вторые ключи, а и врезала другой замок.
"Смотри какая хозяйственная, даже не похоже, - подумал Лопатин.
– Кто это ее надоумил? Новый муж, что ли?"
Подумал мимоходом, но, когда вошли в квартиру, пришлось вернуться к этой мысли. Как объяснила Нина, на том колечке с ключами, которые ее мать оставила в редакции, ключа было два - от входной двери и от комнаты Лопатина, которая отроду на ключ не запиралась. В ней была только задвижка изнутри, которую Лопатин когда-то собственноручно приделал после того, как Ксения взяла в привычку выяснять с ним отношения по утрам, пока он сидел и писал. А теперь она, оказывается, врезала замки не только во входную дверь, а и в двери его кабинета, собственной комнаты и даже в двери третьей, маленькой комнаты, которая называлась у них столовой, хотя на самом деле с первого же дня их жизни здесь была комнатой дочери, а в столовую превращалась лишь изредка, по вечерам, когда приходили гости, и Нина перебиралась из нее учить уроки, а иногда и спать, в комнату отца.
– Когда мы в первый раз пришли сюда с дядей Борей, я даже растерялась, не знала, что делать, - сказала она.
"Все-таки приучил ее называть себя дядей Борей", - отметил про себя Лопатин. И вспомнил, как однажды, когда они оба в один день уезжали на разные фронты, Гурский сказал: "Д-да-вай условимся: если вдруг дашь дуба ты, я уд-дочерю твою д-дочь. А если дам д-дуба я, т-тебя удочерит моя мама..."
– Он ужасно рассердился, - сказала Нина про Гурского, - спустился в машину, и они вместе с водителем взломали дверь. Я сначала поспорила с ним, что не надо, что я буду спать у тебя, но он сказал, что не потерпит никаких "мюнхенов"! И стал ломать дверь. А я замолчала, потому что вспомнила, как ты, когда пишешь, не любишь, чтоб у тебя сидели над душой. Когда я уеду, ты можешь вставить этот замок обратно, чтобы мама не обижалась...
– И не подумаю, - сказал Лопатин.
– Ее-то комнату, надеюсь, не взламывали?
– Нет, конечно.
– Ну и слава богу, - сказал Лопатин, подумав, что изложенная Ксенией в письме идея насчет обмена двух комнат возникла у нее, стало быть, еще в прошлом году.
Он прошел на кухню, потом в столовую, потом в свою комнату - всюду была наведена чистота.
Взяв за спинку стоявшее у письменного стола кресло, он покачал его попробовал, не расшаталось ли, - и сел, привычно опершись локтями на стол.
Давно уже он не сидел за этим столом, почти два с половиной года!
Приучив себя к бездомности, было легче не менять заведенной, казалось уже на всю войну, колеи: с фронта - в редакцию, из редакции - на фронт! А вот так, привычно положив локти на стол, хотелось задержаться тут и никуда больше не ехать...
– Я тебя всего несколько раз видела в военном, - сказала Нина, стоя перед ним и внимательно разглядывая его.
– А вес равно никогда там, в Омске, не вспоминала тебя в штатском. Не знаю, но мне, наверное, было бы стыдно, если б ты был не на войне...
– Это, положим, ересь.
– А мне все равно было бы стыдно. Может, приляжешь?
– Нет уж, с вашего разрешения, посижу. Для того и приехал, чтобы вот так сесть и посидеть.
– Ты сиди, а я приготовлю позавтракать. Утром ничего не успела, проспала. Так люблю спать - даже совестно. В поезде столько спала, что все удивлялись.
Она вышла из комнаты. А он остался один и несколько минут просидел, глядя на висевшую над столом старую фотографию, на которой снялся вместе с тремя пограничниками и одним штатским во время переписи тысяча девятьсот двадцать девятого года, на Памире. Он тогда попал в первую в своей жизни переделку, и, если б не эти трое пограничников, все бы кончилось плохо. Ему впервые пришлось стрелять из винтовки и слышать, как рядом кричал от боли раненый. На другой день они снялись на память впятером - шестой лежал в лазарете.
Рассказывает или не рассказывает потом человек о таких вещах, молчит или врет - все равно впервые пережитый страх остается в глубине памяти. И даже то нелегко приобретаемое свойство, которое называем привычкой к опасностям, совсем не привычка, а насильственно выработанная в себе готовность к встречам с ними. И сколько бы ни повторялась опасность, душа все равно содрогается перед ее очевидностью. Другое дело ноги, руки, губы, голос... другое дело не позволить им подгибаться, трястись, дрожать, заикаться от страха. Это и есть та выдержка, которую иногда спешим окрестить в своих корреспонденциях бесстрашием, награждая им, как орденом: одних - при жизни, других - после смерти.