А. СКАЛДИН
СТРАНСТВИЯ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ НИКОДИМА СТАРШЕГО
О Скалдине и его романе (В. Крейд)
Неудивительно ли, что один из самых острых и ярких романов, написанных в двадцатом веке, более семидесяти лет остается практически непрочитанным, а его автор предан забвению? Именно такая судьба постигла книгу Алексея Скалдина - необыкновенную уже потому, что она представляет собою завершение и эпилог всей русской дореволюционной прозы. Этот роман увлекателен, таинствен, мистичен, независим от привычных литературных традиций, глубок, артистичен, философичен, и, сверх всего, это последний шаг прозы серебряного века, последняя его вершина. Но никогда не переиздававшаяся, эта книга на протяжении лет оставалась известной лишь малой горстке в основном молчаливых ценителей. Все-таки следует уточнить хронологию, особенно когда речь идет о чем-то самом первом или самом последнем. К тому же роман Алексея Дмитриевича Скалдина содержит предсказание о "надвигающихся событиях"- Не были ли они предсказаны постфактум? У нас есть две отправные точки. Во-первых, "Книжная летопись", которая зарегистрировала поступление "Странствий и приключений Никодима Старшего" в Книжную палату между б и 13 ноября 1917 года. Во-вторых, дарственная надпись автора на экземпляре, который он подарил великому поэту: "Дорогому Александру Александровичу Блоку. А. Скалдин". Рукою Скалдина поставлена дата: 20.10.17. А в конце книги - тем же почерком: "Адрес автора: Гороховая, З". Адрес, надо сказать, примечательный - как раз напротив дома, в который по выходу книги в свет начала вселяться только что созданная чека. Словом, роман о бесах писался у окна с видом на будущий бестиарий. Роман был закончен в 1917 году. Буквально за несколько дней до Октябрьского переворота он был отпечатан скромным тиражом (3000 экз.), и, видимо, экземпляр тут же подарен Блоку, к которому Скалдин относился с истинным, пиететом. Об авторе "Странствий и приключений Никодима Старшего" известно на удивление мало- Родился он на Волге. предположительно в Тверской губернии в семье крестьянина в 1885 году- Пятнадцатилетним подростком попал в Петербург. Устроился рассыльным в крупной коммерческой фирме. Заинтересовался языками, научился читать по-французски, немецки, итальянски, изучал древнегреческий и читал в подлиннике классиков, в особенности же Эсхила. Одно время занимался в университете, но неизвестно, когда именно и закончил ли курс обучения. Около 1910 года он стал директором той фирмы, в которой начинал мальчиком на побегушках. К тому же времени относится сближение Скалдина с петербургскими литературными кругами. В начале 1910 года он уже постоянный посетитель "башни" Вяч. Иванова. Гостивший здесь в течение нескольких недель А. Белый писал в своих мемуарах: "Из частых на башне запомнились Е. Аничков, Бородаевский, Н. Недоброво, Скалдин. Чеботаревская, Минцлова, Юрий Верховский, Пяст..." Имя Анны Рудольфовны Минцловой в этом списке обращает ни себя особое внимание. Говорили, что она - антропософка, последовательница Штейнера. Сама же она утверждала, что не может быть последовательницей, ибо равна Штейнеру. Как и Минцлова, вскоре ставшая духовной наставницей Вяч. Иванова, Скалдин был мистик, и этого нельзя не иметь в виду, читая "Странствия и приключения Никодима Старшего".. Десятые годы ознаменовались мощной волной мистицизма в России, и литература серебряного века оказалась в известной степени причастной к подъему этой волны, ее размаху и энергии. "Поэзия символистов, - писал редактор "Аполлона" С. Маковский, - искала выход в мистике посвятительного знания. Она тяготела к своего рода жречеству, не литературному только, а действенному. Поэты зачисляли себя в ряды - кто масонов, кто штейнеровцев, кто мартинистов. Вячеслав Иванов, несомненно, принадлежал к тайному обществу..." К эзотерической группе принадлежал и Скалдин, хотя данные, которыми мы располагаем, не позволяют с несомненностью сказать, к какой именно. Скалдина связывала с Вяч. Ивановым ("наиболее культурным человеком в России", по словам Бердяева) многолетняя дружба. Благодаря Иванову Скалдин сразу же вошел как "свой" в избранные литературные круги и свел знакомство со многими посетителями "башни" на Таврической улице, сближаясь, однако, по большей части с теми, кто был от природы расположен к поиску посвятительного знания. На А. Белого он произвел неизгладимое впечатление. Через два года Белый писал Блоку о необходимости сближения "немногих" москвичей и петербуржцев. "Этими немногими считаю тебя, Вячеслава, Пяста, Скалдина". И затем он добавил еще три имени с оговоркой: "Может быть, Недоброво, может быть, Сюннерберга, Аничкова". Описывая свою жизнь на "башне", А. Белый вспоминал в "Начале века", что к нему постоянно "забегали" Пяст, Княжнин, Скалдин. К тому же периоду относится и знакомство с Блоком. Скалдин собирался прочитать в Религиозно-философском обществе реферат под названием "Идея нации". Совет общества забраковал доклад "как реакционный". Блок же был удивлен глубиной мысли в этой рукописи Скалдина и дважды прочел доклад. Идеи Скалдина он назвал открытием. И в этом для него состояло принципиальное различие двух родов мысли. В одном случае творческий человек, размышляя, создает нечто - пусть новое, но оно является лишь созданием ума. Во втором случае человеческий разум открывает то, что есть. Блок придавал значение этому различию между тем, что "открыто", и тем, что "создано". Вскоре Блок писал матери: "На днях у нас очень долго просидел Скалдин - совершенно новьш и очень интересный человек". Тем не менее Скалдин не стал близким другом Блока, какими были на протяжении времени Пяст или Городецкий, Евгений Иванов или Зоргенфрей. Как и многие современники, Скалдин переоценивал мистические интересы Блока, хотя сам Блок в своих письмах, а возможно, и в разговорах со Скалдиным, давал ему понять, что они живут в смежных, но все-таки отделенных реальностях. С большим опозданием посылая ответ на одно из писем Скалдина, Блок признается: "Не отвечаю я Вам потому, что нахожусь совсем в другом круге идей и переживаний, чем те, о которых говорит Ваше письмо, для меня дорогое". Впрочем, встречи, хоть и, нечастые, продолжались, и Блок имел возможность наблюдать рост этой незаурядной личности. О многом может нам сказать, например, лаконичная запись от 15 ноября 1912 года в дневнике Блока: "Скалдин (полтора года не виделись) совершенно переменился. Теперь это зрелый человек, кующий жизнь. Будет крупная фигура". Такое же впечатление он оставлял и в других людях, с которыми готов был держаться более открыто. Знавший его на протяжении семи лет Г. Иванов вспоминал о нем: "Человек он был расчетливый, трудолюбивый, положительный. Если Россия действительно когда-нибудь будет крестьянской республикой, такие, должно быть, будут в ней министры и по внешности, и по складу ума... Эсхил в подлиннике - Эсхилом, но это так, посторонне, форма. Главное же - "свое", с Волги, где ребята .купцов топором рубят и спасаются в скитах и продают (вот те крест!) тухлую рыбу с барышом. Все это было собрано в С., как в фокусе, хотя держался он европейцем, порой даже утрируя". Знакомство Скалдина и Г. Иванова состоялось в марте или начале апреля 1911 года. Встретились они в редакции литературного журнала "Гаудеамус", в котором оба печатали свои стихи. Журнал выходил под редакцией Владимира Нарбута, будущего акмеиста, друга Н. Гумилева. Средипоэтов, печатавшихся в "Гаудеамусе", была и Ахматова. Скалдина как поэта высоко ценили в "Гаудеамусе". "Его стихи, - писал Г. Иванов, - все хвалили, о нем самом никто толком ничего не знал, в редакции С. показывался очень редко и мельком". Скалдин фактически жил в трех отделенных друг от друга мирах: в деловом, литературном, эзотерическом. Два последних все же соприкасались на "башне", где Скалдин продолжал бывать. В остальном же это были хорошо отгороженные друг от друга три круга общения. С Г. Ивановым его связывали чисто литературные интересы. Когда Г. Иванов уезжал на лето из Петербурга, связь поддерживалась перепиской. Письма хранятся в ЦГАЛИ. Куцый отрывок одного из них вошел в "Литературное наследство". По нему можно судить о характере этой корреспонденции - откровенной, но вполне сосредоточенной на литературе. Несмотря на разницу в возрасте, влияние было взаимным, Г. Иванов свел Скалдина с эгофутуристами... В это время Г. Иванов переживал пору увлечения стихами Игоря Северянина и сам состоял в кружке эгофутуристов. Скалдин же печатался в самых разных изданиях, видимо, пренебрегая всевозможными групповыми ограничениями и перегородкам. Его стихи появлялись под одной обложкой вместе со стихами символистов, эгофутуристов и акмеистов. Он печатался в "Аполлоне", "Сатириконе", "Орлах над пропастью", "Альманахе муз"... Даже и теперь, читая его (с трудом находимый и прекрасно изданный) сборник стихотворений, мы видим, что несколько из них достойны того, чтобы остаться в антологии русского серебряного века. Его учитель в поэзии, Вячеслав Иванов, писал в одном из своих стихотворений: "Открыта в песнях жизнь моя". Открыта ли она в стихах Скалдина? Лишь в очень малой степени. Для русского сознания стихи поэта и его судьба нераздельны. "Жизнь сочинителя, - писал Герцен, - есть драгоценный комментарий к его сочинениям". Отнюдь не так у Скалдина-поэта и именно так у Скалдина-прозаика. Зная хотя бы отчасти биографию Скалдина, мы гораздо глубже можем прочесть его роман. Но, читая стихи Скалдина и желая найти при этом "драгоценный комментарий" к его личности, мы остаемся неудовлетворенными. Все-таки это стихи прозаика, наделенного вкусом, знакомого с образцами мировой поэзии, изобретательного в приемах - но стихи прозаика. Сборник стихов Скалдина не принес ему известности. Гумилев, к критическим выступлениям которого уже прислушивались и союзники, и противники, написал очень негативную рецензию. Втайне она была направлена против эстетики Вяч. Иванова, но внешне и явно и, надо сказать, справедливо, обрушена была на Скалдина. Что же касается Вячеслава Иванова, знавшего Скалдина дольше и лучше, то он ни в какой мере не утратил веры в него как в талантливого человека. Он писал Брюсову: "Посылаю... изданную "Орами" книжку Скалдина; надеюсь, что ты согласишься со мной, что он даровит и делен; если же так, при случае литературно ему помоги". Это письмо датировано 1913 годом, когда Скалдин стал сотрудником журнала символистов "Труды и дни". Журнал был задуман как издание для немногих. Цель его, по словам А. Белого, состояла в том, чтобы сблизить лучших мыслителей Москвы и Петербурга. Именно благодаря этому частному характеру издания журнал сумел сохранить исключительно высокий уровень теоретической мысли, не пытаясь популяризировать или идти на компромиссы с широкой публикой. Один из главных сотрудников этого журнала, Вячеслав Иванов, любил повторять слова Генриха Гейне: "Мы издеваемся над тем, чего не понимаем". Символизм же по своей природе сродни посвятительному знанию. Это убеждение разделял и Скалдин. О его литературных связях в годы перед революцией известно нам немного. Отчасти причина тому - его образ жизни. В литературных кругах он появлялся лишь спорадически: 'появлялся и пропадал надолго. В какой-то, видимо, слабой степени он был связан с Академией стиха, но несколько чаще его видели на собраниях другого петербургского литературного кружка, так называемого "Общества поэтов", в обиходе именуемого "Физой". О составе кружка некоторое понятие дают воспоминания Пяста: "Ряд новых или временно отошедших от "поэтической работы" имен выступали в собраниях Общества поэтов: тут бывал и проводивший в ту пору некоторое время в Петербурге... Борис Садовской; тут стал чаще появляться А. Д. Скалдин; тут неизменно присутствовал В. Н. Княжнин; всегда бывала Ахматова... Понятно, Георгий Иванов, Георгий Адамович, М. Зенкевич, затем кружок близко стоявших к В. Недоброво поэтов..." Некоторое понятие о литературных связях Скалдина в эти предреволюционные годы дают нам сведения о его участии в литературных сборниках "Война в русской поэзии" и "Альманах муз", вышедший в 1916 году в издательстве "Фелана", в котором через год опубликован был роман "Странствия и приключения Никодима Старшего" (впрочем, на титульном листе издательство не указано - о нем мы. можем узнать из "Книжной летописи" за 1917 год). Первый из названных альманахов был приготовлен к печати Анастасией Чеботаревской, женой Ф. Сологуба, на квартире которого по четвергам собирался литературный Петербург. Скалдин бывал у Сологуба, знакомство длилось много лет. Встретились они и после революции. Следует, между прочим, отметить некоторый параллелизм романа Сологуба "Мелкий бес" и романа Скалдина, который, перефразируя, можно было бы назвать "Крупный бес"... Во время Октябрьского переворота Скалдин жил в Петрограде. Во всяком случае, об этом свидетельствует Г. Иванов в своих кратких и очень красочных воспоминаниях о Скалдине. В октябре Скалдин подарил свой'роман Блоку, указав, что дарственная надпись на книге была сделана им именно в Петрограде. Г. Иванов встретил его в 1918 году. Это была их последняя встреча. "Я шел по Карповке вечером. Было темно и пусто- Навстречу мне попался человек. Шел он как-то покачиваясь. Шляпа его была на затылке. Поравнявшись, я узнал С. Я ему очень обрадовался, он, кажется, тоже. - Где ты пропадал?
– спросил я. - Все время здесь в Петербурге. - Что ж тебя нигде не было видно?
– спросил я. Он покачал головой неопределенно. - Так... где ж теперь видеться... Зайдем ко мне... Дом был очень роскошный, но швейцара не было, лифт не действовал, электричество не горело. Мы поднялись на третий этаж. С., не раздеваясь, вел. меня через какие-то неосвещенные комнаты. Иногда он чиркал спичкой, видны были зеркала, огромные вазы, картины, стекляшки старинных люстр. Квартира была, по-видимому, очень большой и пышно обставленной. Холод стоял нестерпимый. Наконец - резкая перемена температуры - камин, полный пылающих поленьев. С. зажег свечи в большом канделябре. Я сразу узнал его - это был тот самый канделябр... - Узнаешь?
– спросил С. с улыбкой, точно угадав мои мысли. Он снял свое потертое пальто. В пиджаке он имел прежний вид, разве немного похудел.Хочешь чаю? или вина - у меня есть. - Почему ты спросил "узнаешь"? - Так ведь ты узнал канделябр. Зачем ломаться? - Узнал. И раз ты сам об этом заговорил, может быть, ты теперь мне расскажешь, что все это значило? - Ну, что там рассказывать,- С. помолчал,- Показать тебе, если .хочешь, могу кое-что. А рассказывать нечего. Да ты и не поймешь все равно. Мы выпили подогретого "Нюи". Разговор наш как-то не выходил. Поговорили о большевиках, о том, что нет хлеба, о стихах - обо всем одинаково вяло. - Что же ты хочешь мне показать?
– спросил я. - А... ты об этом? Стоит ли? Во-первых - чепуха, я убедился. Да и ты мальчик нервный, еще испугаешься. - Что за страхи? Ты меня мистифицируешь! Показывай, раз обещал. - Ну, изволь. Только уговор - объяснений не требовать. С. достал из ящика бюро простую глиняную миску. Потом вышел, вернулся с кувшином воды и налил миску до краев. Потушил все свечи. Камин ярко горел. - Ну.
– С. взял меня крепко за локоть.
– Гляди. - Куда? - В воду гляди... Я с недоверием стал глядеть в воду. Вода как вода. Он меня морочит. Я хотел это сказать, но вдруг мне показалось, что на дне миски мелькнуло что-то вроде золотой рыбки. С. крепче сжал мой локоть. - Гляди! Вот в воде снова что-то мелькнуло, потом, как на матовом стекле фотографического аппарата, обрисовались какие-то очертания, сначала неясно, потом отчетливей. .. Я вздрогнул. Это столовая С. в его старой квартире. Стол накрыт, как в тот вечер, - золотая посуда, цветы, канделябр с оплывшими свечами. И я стою в дверях, подхожу к столу, осматриваюсь, трогаю крышку блюда... ...Резкий свет и все пропало. Это электрическая станция на радость (и на беспокойство - вдруг обыск) советским гражданам включила ток. Огромная люстра на потолке засияла всеми свечами. - Тес...
– остановил меня С.
– Помни уговор. Потерпи. Другой раз я покажу тебе что-нибудь поинтереснее. Но не только "что-нибудь поинтереснее", но и самого С. мне увидеть не удалось. Через два дня я получил от него записку: "Не приходи ко мне, у меня на квартире засада, из Петербурга приходится удирать". В двадцатые годы Скалдин жил в Царском Селе, переименованном в Детское. Дошло до нашего времени несколько свидетельств о том, что он посещал "последний царскосельский салон", который был явным анахронизмом, островком культуры и духовности в море жестокости, безразличия и угнетенности. Собирались у Валентина Кри-вича, поэта, мемуариста, сына И. Анненского. "В Анненском-Кривиче прочно связались в единое целое хорошие литературные традиции, сокрушительное острословие, "вечера Случевского" и ранний "Аполлон", - писал об этих вечерах один из регулярных посетителей.- Сохранил он сочность чувств и военную выправку, - опекун рукописных издателей, амфитрион литературных чаепитий, кладезь анекдотов и рог сатирического изобилия, энтузиаст российского слова и верный блюститель "заветов милой старины". На встречах бывали жившие в Царском Ф. Сологуб, Иванов-Разумник, Рождественский, Петров- Водкин, Алексей Толстой, Э. Голлербах.". Но салон просуществовал недолго. В один прекрасный день явился агент чека, переписал фамилии всех посетителей и долго со скрытой угрозой допрашивал, зачем и для чего собираются. Салон закрылся. Продолжать было бы слишком большим риском". Неизвестно, что в эти годы писал Скалдин, но печатал - для заработка маленькие детские книжки. В 1929 году вышла 14-страничная для детей младшего возраста книжка "Чего было много", в 1930-м "За рулем", в 1931-м "Колдун и ученый". Были, кажется, и другие. О дальнейшей его судьбе несколько строк находим в книге Иванова-Разумника "Тюрьмы и ссылки": "Арестованный за народнические симпатии (отец был крестьянин) и за знакомство со мной, Скалдин тщетно доказывал следствию, что никаких симпатий к народничеству не питает, хотя и живет в Детском Селе, в двух шагах от "главного идеолога народничества", но не был у него полтора или два года... Скалдин отправился на пять лет в ссылку в Алма-Ату". В другом месте в той же книге приводится и дата ареста: январь 1933 года. О последнем десятилетии его жизни совсем ничего не известно. Когда переиздаваемый нами роман приобретет подобающую ему известность и признание - а это непременно случится, - о Скалдине разыщут много новых фактов. Тем более что есть где искать - например, в архивах Г. Иванова и В. Кривича. А пока приходится удовлетвориться этой, весьма краткой, однако самой первой когда-либо написанной биографией выдающегося писателя. Недавно автору настоящего предисловия довелось испытать приятное чувство, какое мы испытываем, найдя сотоварища или союзника по убеждениям. Эмигрантский писатель Борис Фальков, один из немногих читавших роман Скалдина, сказал о нем в интервью журналу "Стрелец": "Уверен, что книга эта отмечена гениальностью". Интервью заслуживает того, чтобы процитировать его полнее: "...или вот замечательный писатель Скалдин. Последний, к сожалению, ничего не говорит подавляющему большинству читателей. Собственно, мне тоже лишь повезло: я его узнал благодаря чистой случайности. Его книжку я обнаружил в библиотеке племянницы Аскольдова... Ей уже около ста лет. Скалдин принадлежал к кругу петербургских философов, частенько заходил в дом Аскольдова. И он, и Флоренский, кажется, отзывались о Скалдине с большим пиететом. Аскольдов однажды выразился про Скалдина: большая голова. Мое мнение: из романа, попавшегося мне, следует то же... По-моему, его следует переиздать. "Стрелец": А где и когда он был опубликован? Фальков: В Петрограде, в феврале (???), кажется, 1917 года. Уверен, что книга эта отмечена гениальностью. Там много сделано впервые. Например, абсурдистские принципы, вошедшие в обиход в Европе куда позже. Затем перенесение в прозу драматических методов, в частности отсутствие мотиваций... Психология и поступки его типажей абсолютно лишены архаики девятнадцатого столетия... Скалдин был действительно голова, и я пытался многому у него научиться". Отсутствие мотиваций, о которой говорится в цитате,- кажущееся. Роман многослойный, и многое зависит от того, на каком уровне мы его прочитаем. Для всеобъемлющего чтения нужен ключ. Но книга построена так, чтобы читатель сам дал название этому ключу: "Как бы назвать этот ключ? подумал Никодим, но не подыскал названия, хотя оно и вертелось у него на языке". Тема романа - превращение человека в беса. Каждая следующая глава соответствует определенной стадии мистерии. Главный герой живет в мире многократно отраженных двойников. "Никодим Старший" с захватывающим интересом может быть прочитан и без проникновения в разветвленную символику этой книги. При таком чтении, конечно, будет утрачен ряд подробностей, но занимательность сюжета, необычность характеров, выпуклость изображения - все это остается с нами. А сверх того - ладный, добротный, искусный русский язык, на каком уже давно никто не пишет. Если же мы хотим понять символизм ситуаций и подробностей (ведь здесь даже имена символичны), нам нужно проникнуть во второй план этого повествования, ибо оно ведется на двух планах: бытовом и мистическом. Творческий метод автора - мистический реализм, отчасти родственный русским символистам. Многие символисты лишь догадывались о том, что Скалдин знал. На втором плане мотивировка персонажей - натурфилософская и мифологическая, а не психологическая и социальная, как это бывает обычно. В основе приключений лежит мысль Никодима, что убить человека, в сущности, легко. Мысль кажется ему безобидной тем более, что сам он человек незлобивый, немстительный и воспитанный. Но эта мысль является семенем, из которого развивается характер, а характер и наследственность Никодима, как магнит, привлекают к нему -особенную судьбу. Мысль Скалдина заключается в том, что человеку в конце концов дается то, что он поистине любит. Никодим полюбил исчадие темных сил, и путь к предмету любви становится равным судьбе. Внимательный читатель отметит определенное сходство "Никодима Старшего" с "Мастером и Маргаритой" Булгакова, памятуя, что Булгаков взялся за роман позднее и, наверное, будучи знакомым с произведением Скалдина. Но у Скалдина, в отличие от Булгакова, отсутствует типичная для русской литературы социальная критика. Зато другая типичная у нас - историософская тема - намечена очень тонкой прерывистой линией. Герой романа Скалдина добивается всего, к чему тайно или явно стремился. В достижении своей цели он обязан своей судьбе, но также и замыслам тех темных сил, которые боролись за него до конца, чтобы заполнить образовавшуюся в их рядах брешь. Только на последней странице мы узнаем, кто главный дьявол в этой дьяволиаде. И только на последней странице мы понимаем смысл предсказания о "надвигающихся событиях", при которых уже не только Никодим, но и целая страна станет игралищем бесовских сил. М. Булгаков в своем романе проницательно интерпретировал уже случившееся в его стране. Скалдин же в одном из подтекстов своего романа показал сущность надвигающейся российской катастрофы. Вадим КРЕЙД Вступление Старый ипатьевский дом, где обычно весною и летом жила их семья, стоял среди лесов и полей на горе, на берегу широкого озера, часах в десяти езды по железной дороге от Петербурга. Густой запущенный лес укрывал дом и расположенные близ него службы; только к озеру светлело небольшое чистое пространство, да само озеро уходило широкой гладью, такою широкою, что другого берега его не было видно - как море. Лес этот, древний и непроходимый, тянулся на большие пространства, но, подходя к озеру, прорезался -пашнями и сенокосными полянами, становился все живописнее и живописнее и особенно был красив на крутых озерных берегах. Имение устраивали деды понемногу, а дом усадебный был воздвигнут славным зодчим времен Александра Благословенного. Из прадедовских, впоследствии разломанных, хором перевезли в новый разную мебель, и доселе она заполняла комнаты, рядом с более поздними вещами, поставленными сменявшимися поколениями. Дом состоял из двухэтажной башни с большими окнами в первом этаже и малыми во втором и двух крыльев с колоннами; крылья охватывали вершину холма с цветником - будто огромная птица села на крутизне берега и глядела неподвижно за озеро. По вечерам ее грудь и крылья загорались рубинами; в окнах отражалось пламя заката. Весною, к которой относится начало моего повествования, в доме переменили старые полусгнившие рамы и не успели еще окрасить новые. Поэтому большая часть портьер и занавесей была снята, а свежее сосновое дерево распространяло в комнатах сильный запах под горячими солнечными лучами, проникавшими в дом сквозь курчавые верхушки сосен и топившими по каплям смолу из рам. Мебель и украшения в доме воскрешали времена всех царей и цариц, начиная с Петра Великого и кончая Николаем Павловичем, в одной комнате радовала глаз и удивляла вдруг обивка чудесной материи, в рисунок которой забытые люди вложили очарование не нашего времени; в другой неизменно звучали куранты, из года в год, уже более столетия, торжественно и повелительно, навсегда подчинив дом своему порядку; в вестибюле два бронзовых гения перед широкой мраморной лестницей взмахнули некогда длинными крыльями, затрубили в узкие длинногорлые трубы и, затрубив, так и застыли на восьмиугольных каменных постаментах... Тяжелые занавеси синего бархата висели на окнах столовой - того синего цвета, который так близок к цвету неба в ясный и жаркий полдень; из-под них выступали на половине окна другие легкие занавески пенными волнами белого шелка. В обширном зале издавна, по обычаю рода, плотный шелк наглухо закрывал окна и днем и ночью, чтобы солнце туда не проникало. Днем там горела одинокая лампа в углу и выступали в полутьме черные и лиловые полосы убранства зала - на мебели, на портьерах и на стенах; вечером, иногда, загорались многочисленные свечи в огромных люстрах из черной и светлой бронзы; эти необыкновенные люстры были гордостью рода: бронзовые чеканные кони обносили кругом их тяжкие колесницы, факелоносцы из колесниц пригибали долу факелы, и бронзовый дым из них клубился и стлался в причудливых завитках; виноградные гроздья, перевязанные лентами, свисали из-под широких разрезных листьев; кудрявые головы резвых эллинских мальчиков чередовались с переплетающимися парами змей, а на них сверху взирали глаза Горгоны и струили свет звезды; зевесов же орел, когтя нетерпеливыми лапами черный камень, венчал все, напряженный, как бы готовящийся улететь. Вечером, при огнях, выступали в зале углы и выбегали оттуда тени и перебегали с места на место, будто стремясь от предмета к предмету... В доме было много комнат: их трудно перечислить и невозможно описать все. Однако, нельзя забыть две комнаты Никодима: он жил во втором этаже башни; из вестибюля туда вели две легкие лестницы, а из комнат была дверь на крышу дома, куда Никодим выходил по вечерам часто и видел оттуда то, чего другие снизу видеть не могли. Окна его кабинета были обращены к западу, на озеро, а окна спальни на восток. В кабинете возвышался ряд полок с книгами; серебристо-серая материя, с пылающими по ней меж венками из роз факелами, показывала из-под своих складок разноцветные корешки книг; за столом, перед окнами и в задних углах комнаты стояли четыре больших, в рост человека, подсвечника и в каждом из них было по семи свечей желтого воску. В спальне кровать на львиных лапах прикрывалась царским пурпурным покрывалом, а на окнах висел только сквозной шитый тюль, чтобы утреннее солнце могло будить Никодима на восходе. От цветника перед домом каменные обломанные ступени уводили на желтый прибрежный песок, и по весне кудрявые кусты черемухи сыпали свои белые цветы на каменный путь. На башне с ранней весны до поздней осени развевался флаг из двух фиолетовых полос, заключавших между собою третью - белую. На зиму его свертывали и убирали: обыкновенно, и то и другое делал сам хозяин. Герб же рода был такой: на серебряном поле французского щита пурпуровый столб, а на нем в верхней части остановившаяся золотая пятиконечная звезда, бросающая свой свет снопом к подножию столба, где три геральдические золотые лилии образуют треугольник; шлем с пятью решетинами, простая дворянская корона, с двумя черными крылачи, выходящими из нее; намет акантовый, тоже пурпуровый, подложенный золотом, и девиз, гласящий: "Терпение и верность". Из обитателей дома старшею была мать: отец не жил с семьей уже несколько лет. Между ним и матерью легло что-то очень тяжелое, но что именно - дети не знали. Изредка он писал детям, но скупо, немногословно, видимо, вполне довольный своим полумонастырским одиночеством. Строгие сухие черты лица Евгении Александровны, ее черное шелковое платье, тихая речь, почти постоянное комканье платка в руках, гладко зачесанные волосы под широкополой шляпой, глаза, чаще всего глядящие в землю, узкая рука в старинных кольцах - все вместе создавало впечатление, что видишь очень родовитую барыню. Но внимательный взгляд открывал в ней что-то цыганское: действительно, бабушка Евгении Александровны родилась от цыганки и только на воспитание была принята дворянской семьей. Никодим унаследовал от матери высокую стройную фигуру, тихую спокойную речь и узкую руку. В лице у него цыганского не было: прозрачное, розовое, хотя и с черными глазами, оно напоминало скорее лицо англичанки. Старшая в семье дочь - Евлалия - девушка лет двадцати трех, с большой темно-русой косой, сероглазая, пышнотелая очень походила на отца и обликом и движениями... У нее\были свои маленькие тайны. Если бы кто мог прочесть ее дневники узнал, как ревниво относится она к этим тайнам. Волнение было ей не к лицу, и лицо даже иногда намеренно старалось выразить большое спокойствие: Евлалия носила особую прическу - будто венцом венчали ее лоб волнистые пряди темно-русых волос. Вторая сестра, Алевтина, подросток, болезненная от рождения, черноволосая, казалась на первый взгляд будто подслеповатою, но была на редкость зорким человеком: то, мимо чего проходили десятки людей, не замечая, не могло ускользнуть от ее взгляда: постоянно находила она что-нибудь в траве, в кустах, в камнях, в прибрежном песке. Она любила зверей, букашек и постоянно нянчилась с ними. Городской жизни она не переносила, но в лесу вдруг расцветала, без видимой радости, как простенький цветочек в поле, и жила ровно, спокойно, благодарная своей жизни. Второй сын Евгении Александровны - Валентин, сильный, коренастый юноша лет двадцати, работал без устали, вел простой образ жизни хорошего сельского хозяина: вставал с петухами и уходил в лес, на покос, на пашню, а иногда оставался там и на ночь, греясь около костерка, разведенного где-нибудь под сосной, на опавшей скользкой хвое, или под камнем на песчаном бугре. Постоянно носил он ружье за плечами, но не для охоты (хотя иногда он настреливал дичи), и собака Трубадур, обыкновенно, сопровождала его. Любя уединение, Валентин вместе с тем был и мастером повеселиться, пел сильным голосом деревенские песни и старинные романсы, плясал с задором в кругу своих же рабочих, пил вместе с ними водку, после чего становился совсем мягким и приветливым. Третий сын - тоже Никодим, мальчик лет десяти, выросший без старших детей отдельно, без игр, без дружбы, был изнежен, хрупок, бездеятелен и с трудом одолевал учение. С младенчества его считали нежизнеспособным, а Никодим-старший даже сказал о нем однажды, что он, в сущности, не сын Евгении Александровны, а племянник и лишь по ошибке родился от нее, а не от тетушки Александры Александровны и потому лишь его смогли назвать также Никодимом. Никодим-старший сказал это в шутку, разумеется, но однако кличка "племянник" осталась за Никодимом-младшим навсегда.
ГЛАВА I
Французская новелла.- Подслушанные слова. Евгения Александровна и Евлалия были уже в столовой, когда Никодим-старший вошел туда поутру. Мать в задумчивости побрякивала ложечкой в стакане, а Евлалия, склонившись над пяльцами, быстро работала иглой. На сестре было легкое утреннее платье апельсинного цвета с широкими разрезными рукавами, спадавшими с рук; круглые ямочки, на сгибах полных обнаженных рук ее, привлекли внимание Никодима. Но, конечно, не о руках сестры думал он - они только напомнили ему другие, похожие руки и нежное имя: Ирина. Мысли его вдруг приняли довольно шаловливый оттенок, Ирина предстала перед ним еще яснее, но, поймав себя на своей шаловливости, он решительно застыдился, густо покраснел и отвернулся от сестры. - А знаешь, мам,- вдруг прервала общее молчание Евлалия,- я сегодня во сне видела двух негров: они проехали мимо нашего дома в автомобиле и раскланялись с нами. Евгения Александровна улыбнулся и переспросила: "Негров?" В столовую с шумом вбежали Алевтина и младший Никодим, и сон остался неразгаданным. Однако, Никодим не забыл о сне и решил напомнить о нем Евлалии, когда все разойдутся. Но Евлалия вышла из столовой, против своего обыкновения, первая. Никодим тотчас же направился за нею следом. Он нашел сестру уже в ее комнате, сидящею на диване у столика, в напряженной задумчивости. На столике в высокой и узкой вазе зеленого стекла стояла раскидистая ветка цветущей черемухи. Белые гроздья цветов повисали и сыпали белые лепестки на полированную зеркальность стола, отражавшую стеклянный блеск вазы, и на диван, и на пол, и на темные волосы Евлалии, и на ее яркое платье. Растение разветвлялось натрое и все три ветви, разной длины, изгибались причудливо, глядя ввысь и поднимая пышные гроздья будто три руки простерлись разбросать цветы, но медлили, а цвет не ждал и сыпался сам от избытка... Горький запах растения чувствовался в комнате остро и щекотал горло. Евлалия сразу поняла, зачем пришел Никодим, и, поведя медленно взглядом, сказала: - Как я тебя знаю! Как я хорошо тебя знаю! Но успокойся: рассказывать нечего - подробностей я не помню почти никаких. С неграми в автомобиле была еще дама в черном и только. И дама и негры появились из французской новеллы. Вот! Она протянула ему раскрытую книжку французского журнала. - Я прочитала ее на ночь. Смотри. Он взял книгу и пробежал новеллу глазами. В ней рассказывалась история любовного похищения дамы романтической Адриен, носившей черные платья и волновавшей всех окружающих своей загадочностью. Как и все в новелле - похищение было обставлено необыкновенными действиями: Адриен перед полуночью-дремала у себя на террасе в широком спокойном кресле, закутавшись теплою шалью, а два негра, одетые по-европейски, подъехали к цветнику в автомобиле и бесшумно проскользнули ко входу; один из них появился на террасе, другой остался снаружи. - Мааат,- сказал негр негромко,- извольте следовать за мною. После того между ними тянулся длинный разговор: она противилась и говорила, что не поедет; приехавший был невозмутим и настаивал на своем. Наконец, ожидавшему у входа показалось, что разговор слишком затягивается; ухватившись за парапет террасы цепкими крючковатыми пальцами, он приподнялся на руках настолько, чтобы заглянуть на террасу, причем глаза его сверкнули белками - все это автор старался подчеркнуть и сказал негромко, но решительно: "Если сопротивляется - возьмите силой". Первый подхватил женщину на руки и быстро вынес ее, уже потерявшую сознание от испуга. Приезжавших никто не заметил: они исчезли со своей добычею осторожно, как кошки. Пока Никодим читал, Евлалия старалась что-то вспомнить. "Я в своей жизни видела однажды двух негров сразу,- сказала она, когда он кончил чтение.Мне почему-то кажется, что это было в Духов день... да... мы жили, помнишь, в городе, над озером, и мне было лет десять. Я не знаю, что случилось со мною тогда - будто праздник какой для меня, я надела светлое платье, новые чулки и туфли, которые мне так нравились, и пошла, совсем не зная куда и зачем. Просто пошла, как гулять: сначала по городу, потом мимо дач и к лесу. Мне было очень весело, я подпрыгивала на ходу, я пела и хотела танцевать. И вдруг вспомнила, что уже поздний час и я опоздала к обеду, что мама будет искать меня и беспокоиться, а я зашла очень далеко. И повернулась, чтобы бежать домой... И вижу, что на углу у забора стоят два негра и смотрят на меня. Я страшно перепугалась и просто ног под собой не чувствовала, пока бежала обратно". - Ну что же такое... негры,- укоризненно заметил Никодим. - Да, конечно, это было глупо. Но я не люблю негров,- заметила Евлалия. Никодим постоял еще немного в раздумье и нерешительности и, сказав: "Я пойду",- вышел. Но в голове у него осталось воспоминание о романтической "даме в черном", а новелла ему показалась глупой и неприятной. Именем "черной дамы" он привык называть для себя свою мать, иногда в шутку, но чаще вполне серьезно, вкладывая в это горький, одному ему понятный смысл. Боковой дверью коридора Никодим вышел из дому и пошел по направлению к огороду, совершенно занятый своими мыслями. Между гряд он почти наткнулся на свою мать, но Евгения Александровна не заметила сына. Наклонившись над грядкой, она выщипывала редкую весеннюю травку и шептала что-то быстро и страстно. Никодим, как вор, подавшись всем корпусов вперед и стараясь не шуметь, прислушался. Она говорила: "Я понимаю, что мне нужно уйти... я понимаю... Я уйду... Все равно я уже ушла..." Никодим отшатнулся в испуге и изумлении и неслышно за кустами орешника, через калитку, вышел из огорода в поле. Он совершенно не знал, что думать о словах матери и как понимать их.
ГЛАВА II
Беспокойство Трубадура.- Тени над полями. Трубадур - любимая собака Валентина, был ирландским сеттером хорошей крови. О замысловатых проделках его существовало в семье много рассказов. И вот этот проницательнейший и умнейший пес все утро перед кофе, затем во время разговоров между Евгенией Александровной, Евлалией и Никодимом и после, когда Никодим уже вышел из огорода и, пораженный до крайности словами матери, пробирался лесом,- проявлял сильное и все возрастающее беспокойство. Беспокоился он не из-за разговоров. Трубадур сам не понимал, в чем дело, но его нос ощутил вблизи дома необыкновенные запахи; они были то еле заметны, то вдруг усиливались чрезвычайно. Наконец, собака не выдержала и завыла от тоски и неопределенности. Конюх, стоявший в воротах, прикрикнул на нее, но Трубадур только укоризненно взглянул - он вообще презирал этого человека - и, проскочив мимо него, выбежал за ворота. Постояв несколько мгновений среди проезжей дороги, он молча повел носом сначала вправо, потом влево и затем резвой рысцой побежал напрямик от дома к засеянным полям. Крутою тропинкой взобрался он на ближайший бугор. Светло-зеленая нежная озимь чуть-чуть волновалась от ветра. Тропинка ложилась по краю бугра, мимо ржи. По ней бежал Трубадур, к молодому липняку, что поднимался густой нестройной купой рядом с тропинкой, там, где она поворачивала влево. Здесь, между двух засеянных полей, пересекая бугор, оставалась неширокая полоса, когда-то паханной, но потом заброшенной земли. И кто-то совсем недавно прошел по ней плугом, взрезав дерн, развернувшийся свежими сочными пластами. Сначала, едва касаясь земли лезвием плуга, рука повела его наверх, по направлению к круглому камню, возвышавшемуся в конце полосы; чем дальше шел плуг, тем шире становился поднимаемый пласт, но у середины пути рука высвободила лезвие - оно едва прочертило землю на расстоянии нескольких сажен - и, не доходя до камня, плуг круто повернули обратно. Новый пласт, такой же, как и первый, сначала узкий и торчащий на ребре, потом уширивающийся и вновь суживающийся, протянулся книзу; выйдя на тропинку, пахарь еще раз повернул и, поднявшись опять к камню, откинул третий пласт в сторону от первых двух и, обогнув круглый камень, позади которого росли цепкие колючие кусты шиповника, спустился по тропинке уже другою стороной. На эти борозды и свернул Трубадур, пробежал вдоль их, все время фыркая и вскидывая тонкими ушами, остановился у камня, поднял нос кверху и опять взвыл. Видимо, след пропадал, будто уходил в воздух. Недовольный, медленным шагом направился Трубадур домой. Никодим вскоре вернулся из лесу и, пообедав торопливо, опять ушел. Когда он возвращался вторично, вечером, Трубадур лежал подле курятника, вытянув передние лапы и положив на них голову. Потягиваясь, собака поднялась навстречу хозяину и ленивым шагом подошла к Никодиму; тот ласково погладил ее, но она не выказала радости. Никодим пошел к себе, наверх - Трубадур за ним. Когда они поднимались по винтовой лестнице и в уровень с лицом Никодима оказался незадернутый занавесью верх башенного окна, Никодим увидел озеро, солнце, близкое к горизонту, гладкий песчаный берег, а на берегу высокого человека в рейтузах, охотничьей куртке и шляпе с пером. Человек тот, заложив руки в карманы куртки и держа голову вперед, видимо, что-то наблюдая, большими шагами преодолевал пространство. Никодиму случайный гость показался и занимательным и буд-то знакомым; тогда он поспешил к себе в кабинет, чтобы посмотреть, куда пойдет незнакомец и что он будет делать; Трубадур, потявкивая, тоже прибавил шагу. Но когда Никодим, отодвинув занавеску, распахнул окно - незнакомца на берегу уже не было. Это скорое исчезновение показалось Никодиму странным (на берегу не виднелось кустов или камней, за которыми мог бы укрыться прохожий), он постоял в нерешительности, потом прошел через кабинет и вместе с Трубадуром вышел на крышу дома. С крыши далеко и многое было видно: между бугром, по которому днем бегал Трубадур, и другими, далекими, тоже распаханными буграми, темнели лощины, заросшие густым сосновым лесом, но сверху, с крыши дома, стоявшего на холме, то был не лес, а казалось, что темно-зеленые с синью клубящиеся облака - тучи выходили из расщелин земли - только кудрявые верхушки - и синеватый, едва заметный, дымок струился от них на поля и к озеру. Солнце красными лучами сияло на зелени, и где дымок пронизывался лучом - он становился багровым. Никодим долго и сосредоточенно глядел на эти синеватые тучи: глазу становилось спокойно от них и радостно. Потом взор его медленно перешел от лощины к бугру, от леса к засеянному полю и уловил на нем медленно проходящие полосы, слева направо,- неясные тени. Вглядываясь, он заметил, что тени эти доходили сначала только до той полосы, которая оставалась среди бугра нераспаханной, вернее, до тех борозд, что прорезал на ней плуг. Здесь тени надламывались у круглого камня, обросшего шиповником, верхняя часть их исчезала, будто уходя ввысь, и вся тень как бы пропадала в земле, тонула в ней. Через четверть минуты, однако, она возникала вновь, и откатываясь, уходила за склон. И новые возникали слева, в строгой последовательности: одна, другая, третья... одна, другая, третья... и снова - на зелени поля будто проходящие ряды волн. Трубадур вытянулся в струнку и, стоя на самом краю крыши, напряженно смотрел туда же. Вдруг Никодиму припомнилось, что подобные тени он уже видел. Только не здесь, а в маленьком городке, где они живали иногда по зимам и о котором сегодня вспоминала Евлалия: пожалуй, когда ему было лет семь-восемь. Выздоравливая после долгой болезни, лежал он днем в своей постели, а рядом в комнате, где стояла рождественская елка, разговаривали отец с матерью: слова еле доносились и разобрать их было нельзя. Возле Никодима сидела Евлалия и разбирала игрушки; он же глядел в потолок иссиня-белый - от дневного ли зимнего неба или от снега, запорошившего в ночь торговую площадь перед домом. А по потолку проходили непонятные тени, полосами одна, другая, третья. Через минуту снова. Он сначала подумал: что это за тени? Откуда? А потом, смеясь, стал называть их человеческими именами и сказал Евлалии: "посмотри". Она тоже вскинула глаза к потолку и как-то по догадке соглашаясь с Никодимом, заявила "это люди". После еще не раз они с Евлалией смотрели на эти дневные тени, играя в ту же игру, то есть превращая их в людей... "Ну, что. Трубадур,- вопросительно обратился к нему Никодим,- не пора ли тебе отправляться спать?" Собака вильнула хвостом. "Ну иди, иди". Трубадур подошел к двери и остановился, дожидаясь, чтобы ему отворили ее. Никодим отворил дверь, вошел вслед за собакой в кабинет и усмехнулся, глядя, с какой неохотой Трубадур стал спускаться по лестнице, виляя задом. Когда же Никодим вторично вышел на крышу и взглянул опять на поле - он не увидел там теней. Солнце уже подошло тогда вплотную к дневной черте и своим горячим краем задевало воду, а вода, тихая и прозрачная, загоралась от горизонта. Из низин выползали заволакивающие туманы. И в деревенском покое, в отдаленье, погромыхивала крестьянская тележка. ГЛАВА III О двух афонских монахах и о трех тысячах чудовищ. Никодим почти не спал по ночам. Сон являлся к нему под утро, а до утра Никодим или работал, или ходил из комнаты в комнату, от окна к окну и научился быть тише мышей. Никого не беспокоя, возникал он в комнатах тенью и, как тень, исчезал. Но в эту ночь, вернувшись к себе через полчаса после захода солнца, он, .против обыкновения, лег рано и спал до утра крепко и спокойно. Проснулся же, услышав чужие шаги на лестнице к себе, наверх. Еще не придя в себя после прерванного сна, он увидел, что кто-то пытается отворить дверь в спальню. Она растворилась порывисто, и в комнату вошел монах, захлопнув створки за собой, но они сейчас же отскочили, как будто на пружине, и вслед за первым монахом в спальне появился второй. Первый был чернобородый, а второй очень светловолосый. Что он знал обоих монахов и не раз встречал их где-то - Никодим припомнил сразу, но от неожиданности и после сна никак не мог дать себе отчета, когда и где их видел. Он хотел припомнить их имена, но тщетно. В недоумении Никодим сел на кровати. Монахи же, войдя, сразу попали в полосу солнечного света, и Никодим мог разглядеть их хорошо. Чернобородый был силен, с крупным телом и резко очерченными линиями лица. Движения его были спокойны: он, видимо, знал свою силу и чувствовал ее. Второй высокий, худой и даже костлявый, с клинообразной бородкой, редкой и раздерганной, с глазами бледными, совсем выцветшими,- был из числа тех, кого люди обыкновенно не замечают и кто даже при близком знакомстве
с ними плохо остается в памяти - лишь когда он стоит перед вами, можете составить себе понятие об его фигуре, цвете волос и глаз, о движениях. Недоумение Никодима и молчание продолжались недолго: первый монах, осенив себя широким крестом и постукивая подкованными сапогами, подошел к Никодимовой кровати, откашлянул и заговорил тяжелым, но ласковым басом: - Здравствуйте, Никодим Михайлович,- сказал он,- мы потому осмелились зайти к вам в неурочное время, что знали ваш обычай не спать по ночам. Вы на нас частенько из окошечка поглядывали. Только тогда Никодим припомнил, какие это монахи и что они действительно не раз проходили по утрам перед домом. - Как вас зовут, братья?
– спросил Никодим вместо ответа. - Меня зовут Арсением,- ответил чернобородый,- а брата моего любезного Мисаилом. С Афона мы оба. Только изгнаны оттуда за правду, имени Христова ради. Блаженны есте, егда поносят вам... Второй слабым голосом из-за спины первого отозвался: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя. И не даждь мне вознести хулу на врага..." - Так зачем же вы, братие, пожаловали?
– спросил их Никодим. - С просьбой к вам, Никодим Михайлович. Разрешите, когда понадобится, переночевать у вас в рабочей избе: она ведь все равно пустая стоит. И с этими словами Арсений подошел к Никодимовой кровати и присел на краешек, не прося позволения, а Мисаил стал в изголовье. Никодим почувствовал себя оттого очень неудобно: он знал их братское правило спать не раздеваясь,- сам же лежал без рубашки, только прикрывшись простынею. Поспешно натянул он простыню на себя и обернулся ею, отодвинувшись вместе с тем к стенке, подальше от монаха. Но тот, не обращая на все это ни малейшего внимания, положил Никодиму на грудь свою загорелую коричневую руку и продолжал говорить ласково и увещевательно: , - Жалко мне, Никодим Михайлович, вас. Томитесь вы все по ночам и большой вам оттого душевный ущерб. Вы лучше молились бы. Спать-то, конечно, человеку немного надо. От распущенности душевной люди по десяти часов спят, но мучиться не спавши тоже нехорошо. Если уж не спишь, то молись. - Будто маятник какой ходите,- добавил Мисаил голосом еще более слабым, чем в первый раз. Но Никодим на их слова в глубине души обиделся и, покачав головою, возразил: - Я знаю, что нужно. Но не хочется молиться. Все думаешь, думаешь без конца. И хочется только перестать думать. - Умереть то есть? Да вы не обижайтесь, Никодим Михайлович,- попросил Арсений с кротостью. - Нет, я не обижаюсь,- снова качая головою, ответил Никодим.- Избой же пользуйтесь, когда вам понадобится, и делайте в ней, что хотите. Арсений помолчал с минуту, как бы раздумывая о чем-то, а потом сказав: "Спасибо. Вы спите спокойно и простите, что вас побеспокоили и сон ваш прервали",- направился к выходу. Мисаил пошел за ним следом, опустив глаза долу. Сон вернулся к Никодиму мгновенно, и он даже не слышал, как монахи сошли вниз. Проснулся Никодим поздно - было не менее одиннадцати часов утра. Первая мысль его была о монахах. Прямо с постели он подскочил к окну, чтобы посмотреть на рабочую избу. День стоял жаркий, ярко солнечный, двери и окна в избе были растворены настежь так, что всю ее можно было видеть насквозь, но монахов там, по-видимому, не было. За день он еще раз вспомнил их, но потом забыл совсем... Мимо дома с западной стороны пролегала проезжая дорога, а рядом с нею бежала тропинка, то приближаясь почти вплотную к дороге, то уходя за кусты и деревья в лес; она раздваивалась там и тут, чтобы обогнуть кусты малины и ольхи, и вновь сходилась где-нибудь под сосной, на опавших сосновых иглах. По ней ходили немного, и она, оставаясь незатоптанной, выглядела не человеческой, а звериной осторожною тропой... В одиннадцать часов ночи того же дня, стоя у раскрытого окна своей спальни, Никодим на этой тропинке увидел несколько странных человеческих фигур. Было темно, и они мелькнули сперва тенями, но зрение его вдруг обострилось необычно, и он не только мог хорошо их рассмотреть, но и увидел, что из лесу за ними идут десятки и сотни во всем им подобных. Он сразу назвал их чудовищами и мысленно определил их число. Сосчитать, разумеется, точно нельзя было, но определенно и настойчиво кто-то подсказывал ему, что их три тысячи. Собственно, они не были чудовищами или уродами. Все члены их тела казались обыкновенными, человеческими и обращали на себя внимание только будто нарочно .подчеркнутые грубость форм и неслитость их: и нос, и уши, и голова, и ноги, и руки словно не срощены были, а сложены и склеены только; казалось, возьми нос или руку у одного из них и обмени с другим - никто этого не заметит и ничего оттого ни в одном не изменится. Утром, на солнечном восходе, они прошли обратно. И тогда Никодим уже совсем хорошо рассмотрел их, и первое впечатление от появившихся у него осталось. Он только заметил еще, что у двоих, шедших впереди, были отметки на лицах, в виде черных пятен почти во всю правую щеку - и эти-то отметки действительно уродовали их до жути. Более всего, однако, они походили на фабричных рабочих. Появление их было совершенно для него необъяснимо. Можно было, конечно, выйти к ним и спросить их, куда они идут, но из гордости Никодим не сделал этого, сказав себе: "Какое мне дело спрашивать? Пусть идут, куда хотят и зачем хотят". И они стали проходить каждую ночь и каждое утро. Ночью шли, разговаривая шепотком, иногда чуть слышно подхихикивая, с неприятными ужимками; обратно - сосредоточенно, молчаливо, не глядя друг на друга, и в этом молчаливом прохождении (потому ли, что солнце, обыкновенно, по утрам проглядывало сквозь деревья) было похожее на то, как после ночного дождя по утреннему лазурному небу ветер, не ощутимый внизу, угоняет вдаль отставшие обрывки туч. Никодим всматривался и наблюдал за ними. Несколько раз с часами в руках пропускал он их мимо себя и всегда выходило на это около часу. Однажды, спустя, пожалуй, три недели после ночного посещения монахов, утром Никодим увидел, что следом за чудовищами в отдалении не больше тридцати шагов появились те же два монаха. Он постучал им в окно, но они, делая знаки не шуметь, внимательно и осторожно прошли за чудовищами. ГЛАВА IV Головы монахов.- Тревожный день. Но и на этот раз он забыл о монахах. Однако смутное чувство необходимости что-то припомнить осталось в душе Никодима. Целый день он томился своим чувством. Уже наступила ночь, запахли в саду
сильнее кусты жасмина и сирени, потянуло в раскрытые окна влажным разогретым воздухом; вот показались и прошли чудовища, как вчера, как третьего и четвертого дня; вот проиграли куранты полночь, и скоро первый час нового дня скатился; дальше побежали минуты, и ночное тепло сменилось уже утренней прохладой от остывших лугов и полей,- а Никодим все стоял в спальне перед окном и старался припомнить... Потом медленно сошел вниз, в гостиную, и там на диване увидел мать. Сначала он не понял, зачем Евгения Александровна очутилась в гостиной в это неурочное время, но сейчас же заметил, что она спит полулежа и не раздевшись. Ее последнее время тоже мучила бессонница, и дремота только что пришла к ней. Никодим остановился перед диваном и сосредоточенно принялся рассматривать черты лица Евгении Александровны - такие знакомые и такие чужие вместе (как он это разделение почувствовал в ту минуту!). Губы ее, узкие, причудливо очерченные, были плотно сжаты, но в них затаилась как бы темная усмешка; тонкие' ноздри даже и во сне оставались напряженными, а приподнятые брови, похожие на то, как писали их на древних русско-византийских иконах, придавали всему лицу вопросительное выражение. Но странно: лицо и руки, на фоне темного платья, настойчиво отделялись от их обладательницы, и от упорного рассматривания их все заколебалось в глазах Никодима и, заколебавшись, стало разделяться на вещи и вещи: платье Евгении Александровны, ее ботинки, диван, картина над диваном, два бра по сторонам картины, близстоящее кресло - смешиваясь беспорядочно, поплыли в сторону, в открывшийся провал, а лицо и руки матери стали приближаться, приближаться... Чтобы вывести себя из этого состояния, Никодим 'закрыл глаза рукой. Когда через полминуты он открыл их - равновесие окружающего уже восстановилось, и Никодим принялся мерить шагами комнату из угла в угол, без счету раз, бесшумно, плавно. Так расхаживая, обратился он бессознательно в сторону окон, задернутых занавесками. На одном из них, посередине, синий кусок материи, плохо пришпиленный, оторвался с угла и повис, пропуская в комнату солнечные лучи и открывая, вместе с частью проезжей дороги и тропинки, по которой ходили чудовища, вид на рабочий дом. Дом был с мезонином, но, по причуде строителя, ход на мезонин был устроен не изнутри, а снаружи, по лестнице, для устойчивости прислоненной к старой, корявой, засохшей и с полуобрубленными сучьями сосне, торчавшей рядом с домом. В мезонине было только одно оконце. Евгения Александровна проснулась от резкого и отрывистого крика Никодима, крика, полного ужаса. Приподнявшись на диване, она, испуганная и недоумевающая, принялась спрашивать Никодима: "Что? что?" - но Никодим не отвечал и, полуотшатнувшись от окна, упорно глядел за стекло, на рабочую избу. Там, на лестнице, на ступеньке, приходившейся по-середине, стояла голова отца Арсения, отрезанная от туловища, видимо, с одного удара; губы ее были плотно сжаты, а глаза зажмурены. Окно мезонина было растворено, и на подоконнике лежала голова отца Мисаила: у ней глаза были закачены, а от шеи свешивался кусок кожи, содранный углом с груди. Евгения Александровна, подбежав к окну, тоже вскрикнула, но не потому, что увидела мертвые головы,- нет! Из-за куста, на повороте тропинки, показался первый из возвращающихся чудовищ. По обыкновению, первый из них нес на своем лице странный и вместе простой знак - кусочек черного английского пластыря, наклеенный на нос, и казалось,
что нос его был поражен дурной болезнью - такой маленький, приплюснутый и смешной. На крик Евгении Александровны этот первый поднял глаза и посмотрел на нее упорно пустым и насквозь проходящим взглядом. Никодим заметил его взгляд сразу, и сердце Никодимово вдруг сжалось от боли так, что он невольно ухватился рукой за грудь. Но поднявший глаза опустил их и прошел мимо, вместе С другими. В комнате же появились разбуженные криками Евлалия и Валентин, и вместе с ними прислуга и еще несколько человек гостей, случайно оставшихся ночевать в имении. Странный и необычный вид проходящих захватил и их; вместе с Никодимом и Евгенией Александровной стали они перед окном и смотрели неподвижно и долго (ведь на прохождение трех тысяч требовалось времени около часу). Лишь когда прошли последние и необъяснимое впечатление от них стало рассеиваться, прибежавшие увидели головы монахов. Кой-кто вскрикнул тоже, но сейчас же побежали на улицу - кто из простого любопытства, а кто затем, чтобы сделать нужное в таких случаях. Следователь Адольф Густавович Раух, приехавший через час, маленький, живой человечек, направляясь к письменному столу в конторе имения, на ходу столкнулся с Никодимом и снизу вверх заглянул в его помутившиеся глаза, будто стараясь поймать в них что-то. Никодим ответил взглядом безразличным: его томили дурные предчувствия, и он думал о матери. Того, как посмотрел на нее первый из проходивших, он никак не мог забыть. И движения и смех матери стали раздражать его до крайности. С Евгенией же Александровной будто что-то случилось: смех ее в тот день стал звучать моложе, щеки вспыхивали девичьим румянцем. Два раза на глазах Никодима она резво сбегала в цветник по лестнице террасы, подхватывая свое черное шелковое платье милым, тоже совсем девическим движением руки. Он, раздраженный и злой, чуть не сказал ей при этом: "Да оставьте же, мама! Я не могу видеть вас, когда вы себя так ведете!" - но, конечно, не сказал, а только отошел в сторону, чтобы не смотреть на нее. Проволновавшись весь день и ночь и пропустив мимо себя возвращавшихся опять поутру чудовищ, Никодим, наконец, заснул. Разбудила его довольно поздно Евлалия стуком в дверь и, заглядывая к нему, взволнованным, дрожащим голосом спросила: "Ты не знаешь, куда могла уехать мама?" - Уехать? Разве она уехала? - Я не знаю, уехала ли. Но ее нет нигде. Никодим привскочил на кровати. То, как он изменился вдруг в лице и побледнел, испугало Евлалию больше, чем внезапное исчезновение матери. - Что с тобой!
– воскликнула она, но он, овладев собою, ответил уже спокойно, хотя и деревянным голосом: - Уйди, пожалуйста, я встану и оденусь.
ГЛАВА V
Качель над обрывом,- Коляска незнакомца. Он вышел в столовую с твердым намерением не предполагать ничего дурного в происшедшем, но растерянный вид домашних сразу вернул его к действительности. От прислуги не могли добиться ничего: за истекшую ночь никто не слышал ни шума, ни разговоров. Никодим даже рассердился на бестолковость лакеев и горничных и, после кофе, злой и еще более встревоженный, вышел поспешно в сад. Никаких предположений не складывалось в его голове. Незаметно для себя вышел он из сада и, когда это увидел, то решительно направился прочь, подальше от дома. Быстро, в глубоком раздумьи, дошел он до ближайшей деревни (версты четыре от дома), свернул в лес и окольным путем вышел к озеру. Постояв на берегу, он решил, что нужно все-таки пойти домой, но не захотел возвращаться прежней пыльной дорогой, а направился берегом озера. День был, как и накануне, солнечный, яркий. Ходьба по солнцепеку, утомляя, успокаивала Никодима. Постепенно стала крепнуть в нем уверенность, что ничего дурного с матерью случиться не могло - ему припомнились ее слова, услышанные им на огороде: очевидно, она уехала, но даст же знать о себе детям; верно, ей все-таки трудно было оставаться в том доме, где она жила со своим мужем и с их отцом и откуда он ушел против ее желания, несмотря на все ее униженные просьбы и мольбы, - Может быть, она поехала к папе? Так рассуждая, совсем успокоенный, вернулся Никодим домой и сообщил свои мысли Евлалии и Валентину. Но на них они не подействовали благотворно. Евлалия даже сказала: "Я не думаю". "Как хотите",- ответил Никодим. За столом они не разговаривали, и Никодима злили и смешили их растерянные лица. Вставая из-за стола, он заявил им: "Да погодите убиваться: я же завтра поеду иекать. Что вас беспокоит?
– неприличие самого исчезновения, что ли?" Евлалия укоризненно взглянула на него и ответила: "Да". Валентин ничего не сказал. Но спокойствие совершенно исчезло у Никодима к вечеру, минутами ему казалось даже, что оно непристойно. Оставшись один, он несколько раз выбранил себя. Когда же ночью вновь появились чудовища, волнение и слабость охватили Никодима: тихонько забрался он к себе наверх, стараясь не глядеть из окна, достал Библию и раскрыл ее наугад. Первым попавшимся на глаза было изречение: "Я сказал вам, что это Я; итак если Меня ищете, оставьте их, пусть идут,- да сбудется слово, реченное Им: из тех, которых Ты мне дал, Я не погубил никого^. Никодим перечитал все опять и опять. Ему хотелось видеть тайный в них смысл, говорящий только ему... И крадучись, будто боясь, чтобы никто не заметил, стал на колени и хотел помолиться. Но не молилось, слова путались и обрывались. Тогда он поднялся и произнес в пространство: "Друг Никодим, сложи это оружие - Бог хочет иногда, чтобы человек был отвергнут от лица Его и испытывал свои силы сам за себя. Будет труд необычный и страшный - а если он против Бога - разве ты знаешь?" И тут же устыдился приподнятости своих слов (все-таки комната была их свидетелем) и потому поспешно сошел опять в сад. Весенняя ночь становилась все глубже и тише. В лунном свете тени старых сосен вырисовывались все ярче и ярче. За кустами на скамье присел Никодим и стал глядеть на дорогу, но с дороги его не было видно. Трубадур, услышав, что Никодим в саду, тихонько пробрался к нему сквозь кусты и лег под скамьей. Никодим его не заметил. И ночь ушла, сначала тихая на ходу, потом стремительная. Чудовища вернулись с солнечным восходом, по-обычному, ни в чем не изменяя своим привычкам. Тою же гурьбой прошли они перед Никодимом^. Когда последние из них исчезли за кустами, он хлопнул себя по лбу с вопросом: "А почему же ни Евлалия, ни Валентин, ни прислуга не подумали о них и не разузнали ничего?" Этот вопрос в тот же миг сменился другим: "А почему же я не подумал и не разузнал?" - и сейчас же у Никодима явилось решение выследить чудовищ и разузнать, где и что они делают. Перескочив через решетку сада, Никодим отправился следом за ними. Трубадур же не отставал от хозяина. Вскоре перед Никодимом в кустах замелькали спины чудовищ; он их нагнал. Дорога (Никодим хорошо ее знал) вела в глухие места, подалеку от деревни, к оврагам и лесным покосам, и кончалась в лесу тупиком. "Куда же они идут?" - удивился Никодим. На последнем повороте тропы задние ряды чудовищ вдруг замешкались, сгрудились, и Никодим, не желая, чтобы они его увидели, обежал их за деревьями. За поворотом, под крутым склоном, открывалось тихое утреннее озеро, а там, где тропа спускалась под кручу каменной лестницей, по сторонам ее росли две полузасохшие сосны, очень схожие между собой, и от обеих в сторону тропы торчало по сухому узловатому суку. Сучья эти скрещивались, и на них, на толстой веревке, неведомо кем была подвешена качель - самая обыкновенная. Висела она там давно, но не знали, чтобы кто на ней качался. Здесь на тропинке и на поляне по сторонам ее оставалось чудовищ уже не три тысячи, а, быть может, сотни две. Они стояли толпой, и из-за спин их Никодим увидел, как передние, по. одному, подбегали к качели, легко вскакивали на доску и, делая по ней два шага, спрыгивали под склон. Один, другой, третий... И снова: один, другой, третий... Их перескочило еще не более тридцати, когда Никодим вдруг заметил, что из двухсот чудовищ, увиденных им сначала на повороте, осталось не более полутора десятков. От неожиданности Никодим подался вперед и обнаружил чудовищам свое присутствие. Как осенние листья под ветром - тем самым легким танцующим движением,бросились они тогда прочь от него, в сторону леса, перелетая, а не перепрыгивая, через канадку, прорытую справа от тропинки, и побежали в кусты вниз по склону. Никодим побежал вслед, и за Никодимом Трубадур, с тихим заглушенным потявкиванием. Первую минуту бега чудовища были у Никодима перед глазами, мелькая сквозь кусты, но затем, необыкновенно быстрые и ловкие в беге, исчезли в зелени; несколько мгновений он слышал еще удары их ног о попадавшиеся камни и шум с силой раскидываемых в стороны ветвей и по этим звукам следовал за ними. Высокая крапива больно обжигала ему руки, росистые кусты обрызгивали с ног до головы, жирная земля налипала к подошвам; камень, подвернувшийся наконец под ногу, прекратил состязание: Никодим споткнулся и покатился вниз, за камнем, больно ударился головой о дерево и на миг потерял ясность представлений. Холодный нос Трубадура привел его в чувство. Поднявшись на ноги, Никодим все-таки еще осмотрел окружающие кусты и косогор, но нашел только следы своих собственных ног да лап Трубадура. Берегом озера, по тропинке под обрывом, отправился он домой и, когда уже был недалеко от дома, услышал шум от быстро катящегося экипажа. Шум шел сверху, где над обрывом, по самому его краю, пролегала проселочная дорога. Через минуту и сам экипаж, нагоняя Никодима, показался из-за кустов. В нем сидели мужчина и женщина под легким черным зонтиком с кружевным воланом. Мужчина, сидевший с той стороны, которая приходилась к обрыву, обернулся к Никодиму и, увидев его, что-то сказал кучеру. Кучер подхлестнул лошадей - экипаж стал быстро удаляться, но Никодим все же успел рассмотреть лицо незнакомца - его горбоносый профиль, черную бороду и упорно глядящие глаза. Даму же он не мог рассмотреть из-за ее спутника и увидел только линии ее спины и приподнятый локоть.
Всех проживающих в округе Никодим знал, знал и коляски их, но этот господин был положительно ему неизвестен. Дама же, хотя он и не увидел ее лица, показалась ему знакомой. Минуту спустя, постояв, он вдруг понял, что, собственно, было ему в ней знакомо. Быстро взобрался он наверх по крутому обрыву и бросился вслед удаляющемуся экипажу, но путники отъехали так далеко, что догнать их пешком было невозможно. Пробежав шагов двести, он понял бесполезность своих усилий и остановился. Раздосадованный, усталый, выпачканный землей и со следами ожогов от крапивы на руках, вернулся Никодим домой, без Трубадура; собака не могла взобраться за ним по отвесному обрыву на дорогу. Не отвечая на обращенные к ному вопросы прислуги, Никодим прошел к себе наверх и лег спать.