Шрифт:
Рукопись трагедии до разрешения Бенкендорфа печатать (под его собственную ответственность) кончалась:
Народ: Да здравствует царь Дмитрий Иванович!
Издание, куда вошла трагедия, печаталось в отсутствие поэта под наблюдением Жуковского. И цензор ли, а может быть, и сам Василий Андреевич последнюю ту фразу кричащего народа «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!», напрочь заменив иною фразой: «Народ безмолвствует», в кавычках, представили поэту.
Пушкин (ну, просто не могу не видеть улыбки злой его!) — такое сделать мог лишь он — кавычки снял, и этим лишь он разрешил поправку.
Народ безмолвствует. — Какая катастрофа! Что может быть страшнее этой мысли? Землетрясение легче перенесть.
И, чувствуя приход времен ужасных и приближенье междоусобиц, распрей, жертв, резни, поэт подвел всему итог и точку в конце печальной, страшной фразы этой своим пером, как обелиск поставил. Другой уж век стоит она, венчая горький вывод философа и мудреца.
Народ безмолвствует...
И точка. Как если б страшно далеко в глубинах мирозданья разорвало звезду от мощи, от собственных борений там, внутри, — и эхом через сонм веков планету нашу обдало и нервы (синоптики ж сие спокойно нарекут повышенной активностью светила, то есть Солнца: всегда на стрелочника — и беды все и подозрения...).
Как-то совсем не представляется, что он когда-нибудь мог бы «выламывать» (чудовищное слово, но для антитезы ему оно здесь к месту) из себя представителя вечности, хотя, наверное, знал и цену себе, и что такое он, и кто он есть: «Нет, весь я не умру...»
И вместе с тем он близок нам и дорог уже и тем, что был поразительно подвижен, весь соткан из забот сегодняшнего (тогдашнего), сделавший жизнь свою борьбой и мукой, переплетая с радостью и подвигом ее.
Издатель, редактор, критик, поэт, писатель, драматург, философ, муж, отец, историк, зять... Слишком много просто человеческого (так и хочется назвать его «товарищ Пушкин» и, скажем, пригласить на профсоюзное собрание, не так ли?).
И как при всем этом остаться самим собой — отцом и мужем, человеком — и вдруг прийти к такому заключенью:
«Я скоро весь умру...» — Вот это все я и попытаться-то объяснить не могу, не смею, не то чтобы постичь...
Пушкин для меня — загадка, тайна, именуемая простым и, к сожалению, довольно часто теперь эксплуатируемым словом талант. Люблю его поэзию, прозу, исторические изыскания, критические статьи, но много больше восхищен им самим — человеком, личностью, характером его.
Должно быть, только спецификой моей работы (искать в каждом проявлении жизни, творчества, горения первородность, основу, реактор всех этих непростых начал: человека) можно несколько оправдать мой столь безусловно спорный и в чем-то парадоксальный подход к самому Пушкину и его вдохновенному труду.
Есть одно выражение, которое меня настораживает.
По прихоти ль блеснуть словечком эдак и этим у моды побывать где-то рядом или, того нелепее (а может быть, смешнее), приобщиться к вечному, привлечь великое на службу своему сегодняшнему «я» — иные из досуже стучащих на пишущих машинках ныне нередко называют больших поэтов прошлого нашими современниками. Это, впрочем, то же, что и «товарищ Пушкин», но лишь завуалированное.
Что сказать на это? «Смелый народ — длинные ребята!» Уже такой острый ум, как Николай Васильевич Гоголь, предвидя сонм подобных «прилипал», давно над ними посмеялся: «С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: „Ну, что, брат Пушкин?“
Пушкина, при всей его похожести на нас, назвать современником как-то страшновато (правда, подобное суждение — не без обстоятельств, которые довольно быстро ставят меня на свое место: я не ученый — раз, многого не знаю — два; и тем не менее в применении к нему как-то не совсем получается, вернее, совсем не получается — с этой хорошо отредактированной временем метафорой).
«Наш современник». Да, он — с нами, это верно. Но он — и много-много впереди. Уже и потому, что мы, живущие сегодня, и вполовину не используем той щедрости языка, который он свободно обогатил во времени вот уже около двухсот лет назад.
«Борис Годунов» до сих пор терпеливо ждет прочтения в своем первородном драматическом изложении. Оперному искусству невероятно повезло: Мусоргский и Шаляпин помогли нам продвинуться в познании драматического наследия Пушкина. Опыт этих двух столпов русской культуры действовал подчас отрезвляюще на многие буйные режиссерские головы, жаждавшие поставить «Бориса» на драматических подмостках, — ставят и поныне отдельные сцены: «Корчму», «Фонтан», «Келью Пимена», но и только.
Из года в год продолжаются «партизанские» наскоки в постановках «Маленьких трагедий» — и в чем-то, возможно, есть обнадеживающие завоевания, но по-прежнему в тени непознанного «Пир во время чумы» (этот «пир драматургии» с упорным невниманием, порою, кажется, со страхом, оставляется «неоткрытым ларчиком»).
Смею предполагать: те из «деятельных практиков» от кинематографа, которые, не моргнув глазом, пустились бы воплощать (и воплощали!) «Маленькие трагедии», — да и не только «маленькие», — и которые не остановились бы перед соблазном и возможностью походя привлечь-таки «Сашу Пушкина» в «свои современники», сделали бы вид, что «Пира во время чумы» просто-напросто не существует.