Шрифт:
Не обошлось, как мне кажется, и без иронии автора, который, наверное, знал и эту свою власть над читающими его. Шекспир «заставляет» Клавдия отсылать Гамлета не куда-нибудь, а в Англию (и, думается, легенда, изложенная Саксоном Грамматиком, тут ни при чем: Шекспир достаточно часто отступает от нее, но Англия осталась, поскольку она нужна драматургу).
Улыбка Шекспира четко проявляется в раздвоенности персонажа и актера. Позволю себе попытку проследить это. Мой текст содействует с шекспировским, где чей — расписывать не стану; опасность перепутать вообще исключена (когда прочел я это дочке Маше, она сказала: «Да уж, да уж... На сцене ты ловчей...» Младенец истину глаголет — ей скоро будет десять).
Гамлет (ошалело— «Вот те на!»). Как в Англию? (Не читается ли здесь: «А как это, позвольте вас спросить, смогу я отправиться из Англии— в Англию? Это уж что-то очень новое!».
Клавдий («Послушай, не валяй дурака; так хочет автор— я здесь ни при чем»). Да, в Англию!
Гамлет («А-а-а!» Старается сделать вид, что понял, сам же— ни-че-го; это очень похоже на нас, когда мы вдруг осознаем, что все это, оказывается, происходит ни в какой не в Англии, а совсем наоборот— в Дании). Ну, в Англию, так в Англию... («Если хочет так Уильям— пожалуй! С ним спорить мы не вправе».)
Так и Пушкин. Но лишь сложнее, так как у него неодушевленные предметы даже приобретают добронациональные черты, звучание, рожденные народностью, землею этой и более никакой.
О чем бы ни писал он — о зиме ли белой иль о бруснике красной, о любви, томлении, страсти ли, о балах ли, народе (его вождях иль просто о мальчишке), — предметы эти все, и чувства, и явления никак не могут претендовать на монополию Руси: они есть всюду (зима во многих странах, соседних и заморских, точь-в-точь как на Руси у нас — морозна и бела; не так давно в Париже я едал бруснику: она была красна — о вкусе говорить не стану, о нем, как принято считать, не спорят, а в общем, было вкусно; и любят всюду; и балы такие же закатывали встарь...). И все же Пушкин волшебной силою таланта своего — нигде, однако, перстом не указуя, — наделяет все и вся неповторимой прелестью причастности к Руси. Сомнений нет (не оставляет!), что это Русь бескрайняя — она. Все у него пропитано, напоено и воздухом ее и ароматом:
Вот бегает дворовый мальчик, В салазки Жучку посадив, Себя в коня преобразив; Шалун уж заморозил пальчик: Ему и больно и смешно, А мать грозит ему в окно...Где, какой из малышей посадит в санки пса, а сам до боли, до того, чтобы потом отогревать дыханием ладошки, смеясь и плача (смятение и смешение чувств, как видно, давно родилось на Руси!), начнет его катать, как Сивка-бурка? Она же, Жучка, уверен в этом, будет восседать с милейшей умной мордою, как если б так и надо, словно понимая, какой дает для Пушкина сюжет, чтоб тем России суть полней представить (не случайно Жучку курсивом Пушкин написал).
Все матери равны-похожи. Они повсюду готовы жизнь отдать за чад своих. И тем не менее здесь — наша мать, моя. В усердии своем в заботе обо мне сто крат прервет мое занятье, надоест, поизмотает нервы; успеет пригрозить по-доброму в окно, не выходя, однако, на мороз, так как забот и по дому хватает; но все же, улучив минуту, на улицу посмотрит, чтоб убедиться: все ли там на месте и как я там?..
Нас мало избранных, счастливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов...Не о себе ли написал он эти строки?
Не знаю, какое из грядущих поколений настолько будет одухотворено, что сможет встать вровень со смысловой уплотненностью при вольготно-спокойных ритмах и философско-психологических обобщениях его письма?
Какое уж там «современник», когда каждое новое поколение (а затем и последующее, и т. д. и т. п.) с той же легкостью, если не с большей, и с большим правом завоеванного сможет привлекать его в свои современники!
О сколько нам открытий чудных Готовят просвещенья дух И опыт, сын ошибок трудных, И гений, парадоксов друг, И случай, бог изобретатель...Ну-ка, современные!
Учиться. Учиться постигать и брать нам у него богатство языка, поэзии пиршество, плоды огромного ума и вдохновения, истинность поступков, непреклонность и открытость взглядов, гордыни светлой мощь, самозабвенное служение правде, людям и добру, высоких чувств невысказанный вздох и ненависть глухую к компромиссам...
Ну, а о главном — самом главном в нем — словами нашими, хоть и заимствованными из лексики его, сказать совсем непросто. Здесь нужно, чтобы говорило сердце: ему лишь одному и внятно все и зримо (и если я пишу об этом, то мне диктует именно оно).
Возьмем любой набор простых, обычных слов. Нет, кажется, в них ничего такого, что б отвергало иль, напротив, поражало вниманье, сердце наше наповал. Но они содержат мысль (слова ли то, что мысли не содержит?), и злобу дня, и модные проблемы. В них есть упругий ритм и рифма не грешит — все есть (способностей не занимать нам!) Поэты-песенники, былинники и просто скоморохи, прапрапредки сегодняшних актеров — всем этим Русь со глубины веков и славна и полна. И это — так. Иначе б не было ни русской песни, ни действ пещных, ни прочих добрых игр: Ивана же Купала, и масленица с ним, и Рождество Христово — из ярких, сочных праздников народных перекочевали б в серое ничто. И не было бы «Слова о полку Игореве» — этой нашей «первой печки», от которой «танцуем мы вприсядку и всерьез...»