Шрифт:
Благородная старая леди сунула мне в руку две гинеи и со слезами на глазах приказала мне бежать через заднюю дверь и спасаться, положившись на волю провидения. Для колебаний не было времени. Я последовал ее совету и под покровом ночи достиг морского берега, где стал раздумывать о том, куда мне двинуться, как вдруг совершенно неожиданно меня окружили вооруженные люди, связали мне руки и ноги и, угрожая застрелить меня, если я подниму шум, потащили на борт парусника, который оказался куттером контрабандистов. Поначалу это открытие успокоило меня, ибо я, стало быть, спасся от преследования сэра Тимоти, но, когда разбойники начали угрожать мне смертью за шпионство, я предпочел бы сесть на год в тюрьму или даже попасть на каторгу.
Тщетно было заявлять о своей невиновности. Я не смог бы убедить их в том, что попал в такой час к их логову только для своего удовольствия, но раскрывать истинную причину моего бегства было не в моих интересах, так как я опасался, не решат ли они заключить мир с правосудием, передав меня в распоряжение закона.
Их подозрения подкрепились появлением яхты таможенников, пустившейся за ними в погоню и захватившей бы куттер, если бы густой туман не избавил их от страха и не помог им добраться до Булони.
Но, прежде чем они скрылись от преследования, они держали касательно меня военный совет, причем наиболее жестокие из них склонны были тотчас же бросить меня за борт как предателя, выдавшего их врагам; другие, более рассудительные, доказывали, что, если они убьют меня, а потом их захватят, им не дождаться милости властей, которые никогда не простят объявленным вне закона совершенное ими убийство.
Было решено большинством голосов высадить меня на французский берег, откуда я мог добираться до Англии как мне заблагорассудится, что являлось наказанием, вполне достаточным за одно только подозрение в преступлении, которое само по себе не было тяжелым.
Хотя это благоприятное решение доставило мне великую радость, опасение быть ограбленным наполняло меня тревогой. Чтобы предотвратить эту беду, как только меня развязали вследствие принятого решения, я проделал дырочку в чулке и опустил туда шесть гиней, оставив в кармане полгинеи и немного серебра, чтобы разбойники, найдя их, не стали меня обыскивать. Эта предосторожность была весьма необходима, потому что, когда показался французский берег, один из контрабандистов сказал мне, что я должен заплатить за проезд. На это я ответил, что совершил путешествие не по своей воле, а потому они не могут ждать вознаграждения от меня за насильственный переезд в чужую страну
— К чорту! — вскричал разбойник. — Довольно болтать А ну-ка я погляжу, сколько у тебя денег!
С такими словами он бесцеремонно засунул руку в мой карман и вытащил деньги, а затем, приглядевшись к моей шляпе и парику, пришедшимся ему по вкусу, сдернул их с меня и, водрузив свой парик и свою шляпу на мою голову, объявил, что честная мена не есть грабеж; я поневоле пошел на такую сделку, вне сомнения невыгодную для меня; и вскоре мы все вышли на берег.
Я решил расстаться с этими грабителями без дальнейших церемоний, когда один из них предостерег меня о том, чтобы я не показывал против них, если когда-нибудь возвращусь в Англию, ибо тогда я буду убит по распоряжению шайки ее агентами, в которых никогда у нее не было недостатка.
Я обещал последовать его совету и направился в Верхний город, где разыскал кабачок, куда и вошел, чтобы подкрепиться.
Пять голландских матросов сидели в кухне за завтраком, состоявшим из большой краюхи хлеба, маленького бочонка масла и бочонка бренди, который они то и дело отведывали с великой настойчивостью и удовлетворением. Неподалеку от них я увидел человека, одетого так же, как они; он сидел одиноко, задумчивый, попыхивая короткой трубкой, черной, как смоль. Чужое горе всегда привлекало мое внимание и вызывало сочувствие. Я подошел к этому одинокому моряку с целью предложить ему помощь, и вот, несмотря на перемену в костюме, невзирая на то, что лицо его сильно изменилось благодаря длинной бороде, я узнал давно потерянного и оплакиваемого мною моего дядю и благодетеля, лейтенанта Баулинга!
О, небеса! Как взволновалась моя душа, то радуясь обретению такого дорогого друга, то печалясь при виде его, впавшего в столь жалкое состояние! Слезы потекли у меня по щекам, некоторое время я стоял безмолвный, не двигаясь. Наконец, обретя дар речи, я вскричал;
— Боже милосердный! Мистер Баулинг!
Дядя, услышав свое имя, встрепенулся и с удивлением воскликнул:
— Что такое?!
Вглядевшись в меня, но все еще не узнавая, он спросил:
— Вы окликнули меня, братец?
Я сказал, что имею сообщить ему нечто очень важное и попросил выслушать меня в соседней комнате; но ему не понравилось это предложение, и он сказал:
— Стоп, приятель! Бросьте эти фокусы с путешественниками. Если у вас есть до меня дело, говорите на борту. Не бойтесь, что вас подслушают. Здесь никто не понимает нашего языка.
Хотя я не склонен был открываться перед посторонними, все же я не мог удержаться и сказал, что я его племянник Родрик Рэндом.
При этом известии он воззрился на меня с великим изумлением и вниманием и, распознав мои черты, — которые, хотя я и возмужал, все же не совсем изменились с той поры, как он меня видел, — вскочил и от всего сердца потряс мне руку, присовокупив, что рад видеть меня в добром здравии. После некоторого молчания он продолжал: