Шрифт:
Вот это называется - литературная близость! Вот и дружи с "Новым миром"! Дивный аргумент: границу финскую и то отодвинули! И я - бит, я в повести наклеветал. Я же не могу "внутреннюю концепцию" открыть до конца: "Так нападение на Финляндию и была агрессия!". Тут не в Дементьеве одном, дальше в разговоре и Твардовский меня прервёт:
– О принципиальных уступках с вашей стороны нет и речи: ведь вы же не против советской власти, иначе бы мы с вами и разговаривать не стали.
Вот это и есть тот либеральный журнал, факел свободной мысли! Затаскали эту "советскую власть", и даже в том никого из них не вразумишь, что советской-то власти с 1918 года нет.
В чём объединились все: осудили Авиету, и фельетонный стиль главы, и вообще все высказывания о советской литературе, какие только есть в повести: "им здесь не место". (А где им место? На весь этот ворох квачущей лжи кому-то где-то один раз можно ответить?) Здесь удивила меня общая немужественность (или забитость, или согбенность) "Нового мира": по их же тяжелой полосе 1954 года, когда Твардовский был снят за статью Померанцева "Об искренности", я брал за них реванш, взглядом стороннего историка, а они все дружно во главе с Твардовским настаивали: не надо! упоминать "голубенькую обложку" - не надо! защищать нас - не надо!
Я думал - они только для газеты в своё время раскаялись, для ЦК, для галочки. А они, значит, душой раскаялись: нельзя было об искренности писать.
И ещё обсуждался "важный" (по нашим условиям) вопрос: как же быть с тем, что повесть не кончена, что только 1-я часть? Одни говорили: ну, и напишем. Но Твардовский, хорошо зная своих чиновных опекунов, и обсуждать не дал: "Мы лишены возможности объявить, что это - 1-я часть. Нам скажут: пусть напишет и представит 2-ю, тогда решим. Мы вынуждены печатать как законченную вещь".
А она не закончена, все сюжетные нити повисли!.. Ничего не поделаешь, таковы условия.
Итак, раскололись мнения "низовых" и "верховых", надо ли мою повесть печатать, и камнем последним должно было лечь мнение Твардовского.
Каким же он бывал разным!
– в разные дни, а то - в часы одного и того же дня. Выступил он - как художник, делал замечания и предложения, далёкие от редакционных целей, а для кандидата ЦК и совсем невозможные:
– Искусство на свете существует не как орудие классовой борьбы. Как только оно знает, что оно орудие, оно уже не стреляет. Мы свободны в суждениях об этой вещи: мы же как на том свете, не рассуждаем - пойдёт или не пойдёт... Мы вас читаем не редакторским, а читательским глазом. Это счастливое состояние редакторской души: хочется успеть прочитать... Современность вещи в том, что разбуженное народное сознание предъявляет нравственный счёт... Не завершено? Произведения великие всегда несут черты незавершённости: "Воскресенье", "Бесы", да где этого нет?.. Эту вещь мы хотим печатать. Если автор ещё над ней поработает - запустим её и будем стоять за неё по силам и даже больше!
Так он внезапно перевесил решение - за "младших" (они растрогали его своими горячими речами) и против своих заместителей (хотя, очевидно, обещал им иначе).
И тут же, на этом заседании, он говорил иное: то вот - о советской власти; то - "заглавие будем снимать", не испрашивая встречных мнений. То прерывал мой ответ державными репликами, тоном покровительственным и в политике и в мастерстве. Он абсолютно был уверен, что во всех обсуждаемых вопросах разбирается лучше присутствующих, что только он и понимает пути развития литературы. (Так высоко умел рассуждать!
– а и сегодня не удержался от ворчания: "отрастил бороду, чтобы..." - не знал он, что борода уже вторая... Это не просто было ворчание, но подчинённость личного мнения мнению компетентных органов).
Возражал я им всем дотошно, но лишь потому что все их выступления успел хорошо записать, и вот они всё равно лежали передо мной на листе. Только одно местечко с подъёмом: каких уступок от меня хотят? Русановых миллионы, над ними не будет юридического суда, тем более должен быть суд литературы и общества. А без этого мне и литература не нужна, и писать не хочу.
Ни в бреде Русанова, ни в "анкетном хозяйстве", ни в навыках "нового класса" я не собирался сдвинуться.
А в остальном все часы этого обсуждения я заметил за собой незаинтересованность: как будто не о моей книге речь, и безразлично мне, что решат.
Дело в том, что самиздатские батальоны уже шагали!.. А в печатание легальное я верить перестал. Но пока марш батальонов не донёсся до кабинета Твардовского, надо было пробовать. Тем более, что 2-ю часть я предвидел ещё менее "проходимой".
Нет, они не требовали от меня убирать анкетное хозяйство или черты нового класса, или комиссию по чистке, или ссылку народов. А уж ленинградскую блокаду можно было разделить между Сталиным и Гитлером. Главу с Авиетой со вздохом пока отсечь. Бессмысленнее и всего досаднее было менять название. Ни одно взамен не шло.
Всё ж я покорился, через неделю вернул в "Н. Мир" подстриженную рукопись и в скобках на крайний случай указал Твардовскому запасное название (что-то вроде "Корпус в конце аллеи", вот так они всё и мазали).
Ещё через неделю состоялось новое редакционное обсуждение. Случайно ли, не случайно, но не было: ни Лакшина, считавшего бы грехом совести держать эту рукопись взаперти, ни Марьямова с нравственным долгом довести её до читателя. Зато противники все были тут. Сегодня они были очень сдержанны, не гневались нисколько: ведь они уже сломили Твардовскому хребет там, за сценой.