Шрифт:
И - поиск с другого конца: кто слышал, что читали? кому рассказали, что кто-то читал? и кто же - читал сам? как выглядел экземпляр? на чьей квартире читали? их адрес, их телефон? (Не обойтись без называний по телефонам голосами взволнованными, уже на Лубянке, наверно, заметили, вперебой нам пометёт и их погоня сейчас!) На ту квартиру! Колитесь честно, лучше передо мной, чем ждать, пока прикатит ГБ. Колятся, называют. И машинописный отпечаток кладут передо мной. Экземпляр - не наш! (наши честно на месте оказались). Не наш - значит, новая перепечатка! Ещё четыре-пять таких? Не наш - и не фотокопия нашего. Но спечатан - точно с нашего, и даже рукописно внесены мои последнейшие поправки. Значит - воровали мне вослед, копировали из-под руки, кто-то самый близкий, тайный, кто же? Звонить тому человеку, кто приносил. Нет дома. Сидим и ждём, меньше мельканья. Через несколько часов - приходит тот человек, и смущенно называет источник. Из самых доверенных! Дали ей - только прочесть. Она - тайком перепечатала (для истории? для сохранности? просто маниакально?). И дала прочесть - одному ему (он - близкий). А он принес - этим, в благодарность за какой-то должок. А эти - позвали на радостях ближайшую подругу. А та взахлёб по телефону поделилась со своей подругой. И на этом четвёртом колене - схвачено нами! передали - нам! Велика Москва, а пути по ней - короткие. Звоним и виновнице. Встречаемся и с ней. Признанья, рыданья. Впредь отсечена. Конфискую добычу. За эти часы есть признаки: гебисты взволновались, засновали гебистские легковые по четыре молодчика в тёмном нутре. Облизнитесь, товарищи! Опоздали на полчасика! (Так и не знают: о чём был переполох? что мы искали? что они упустили?)
А в декабре 69-го - очень похожий случай с "Прусскими ночами". Так же вот слух по Москве: ходят! невозможно, но - ходят! Так же бросился по квартирам, по следам, так же поймал копию: тоже - не наша! но - точно с нашей! Украдено! близким! кем? Находятся и следы: мой приятель держал несколько дней, дал почитать. А те - перещёлкали. И держали в тайне 4 года! Но поскольку меня изгнали из Союза - теперь отчего ж не пустить в Самиздат? (Не скоро узнаю: из Самиздата выловило ГБ. Тотчас же наш излюбленный "Штерн" предложил рукопись в "Ди Цайт", горячо уверяя, что действует но моему поручению и что моё настойчивое желание видеть поэму как можно скорее напечатанной на Западе. Так состраивали на меня криминал. Но почему таким сложным путём? В "Цайт" мы погасили с другого конца. И почему-то больше не вспыхивало.) Как мог - погасил по Москве. Движение рукописи прекратилось.
Вот из таких спокойных недель составляются спокойные наши годы, мирные, без заметных событий, когда главные силы неподвижны и "ничего не происходит".
И сколько же лет так можно тянуть? До сегодня - 27 лет, от первых стихов на шарашке, первых пряток и сжогов.
А над этой скрытой мелкой войною высоким слоем облаков - плывёт история, плывут события всем видные - и своим чередом зовут к действию, исторгают выклик. Сколько-то удержано, сколько-то не удержать.
В декабре 71-го мы хоронили Трифоныча.
Перегорожены были издали прилегающие улицы, не скупясь на милиционеров, а у кладбища - и войска (похороны поэта!), отвратительно командовали через мегафон автомобилям и автобусам, какому ехать. Кордон стоял и в вестибюле ЦДЛ, но меня задержать не посмели всё-таки (жалели потом). От неуместного алого шёлка, на котором лежала голова покойного (в первые же часы после смерти вернулось к нему детское доброе примирённое выражение, его лучшее) и чем затянут был гроб весь, от лютых и механических физиономий литературного секретариата, от фальшивых речей - всё, чем мог я его защитить, было два крестных знамения - после двух митингов - одно в ЦДЛ, другое на кладбище. Но думаю, для нечистой силы и того довольно. Допущенный ко гробу лишь по воле вдовы (а она во вред себе так поступила, зная, что выражает волю умершего), я, чтобы не подводить семью, не решился в тот же вечер дать в Самиздат напутственное слово - и придержал его до девятого дня, оттого - каждый день читал его, читал, повторял - и вжился в это прощальное настроение, когда события жизней мерятся совсем другими отрезками и высотами, чем мы делаем повседневно. [19]
Высказал. Так естественно - смолкнуть теперь, само горло не говорит. Но всего через неделю, в сочельник ночью слушаю по западному радио рождественскую службу, послание патриарха Пимена - и загорается: писать ему письмо! Невозможно не писать! И - новые заботы, новое бремя, новая сгущённость дел.
(С того письма, нет, уже с "Августа" начинается процесс раскола моих читателей, потери сторонников, и со мной остаётся меньше, чем уходит. На "ура" принимали меня пока я был, по видимости, только против сталинских злоупотреблений, тут и всё общество было со мной. В первых вещах я маскировался перед полицейской цензурой - но тем самым и перед публикой. Следующими шагами мне неизбежно себя открывать: пора говорить всё точней и идти всё глубже. И неизбежно терять на этом читающую публику, терять современников, в надежде на потомков. Но больно, что терять приходится даже среди близких.)
Но почему это всё здесь рассказывается? а где же обещанная Nobeliana?
А нобелиана - своим чередом. Пер Хегге был сильно сердит на Ярринга за низость в нобелевской истории и обещал непременно его разоблачить. Но Хегге выслали из СССР, я об его угрозе и забыл. А он - исполнил и попал на лучшее время: в сентябре, за месяц до присуждения новых премий и в начале той сессии ООН, где будут выбирать генерального секретаря, куда Ярринг жаждет, опубликовал книгу воспоминаний - и в ней подробно, как Ярринг подыгрывал советскому правительству против меня41. И - создал в Швеции скандал, даже премьер-министру Пальме, легкокрылому и быстроумому социалисту, тоже сердечно расположенному к стране победившего пролетариата, пришлось оправдываться - и по шведскому телевидению, и письмом в "Нью-Йорк Таймс". Сперва: он, Пальме, не знал, как Ярринг распорядился. Потом и посмелей: а что ж оставалось делать? посольство - не место для политической демонстрации (как он заранее уверен, что чистой литературы тут не жди!). И опять качнули Шведскую Академию, покоя нет ей со мной, такой хлопотной лауреат был ли раньше? Секретарь Академии Карл Гиров заявил: вот в понедельник напишу письмо Солженицыну, не хочет ли он получить нобелевские знаки в посольстве. Юмор: это он - в субботу сказал, в субботу же и по радио передали. А у меня как раз оказия на Запад в воскресенье, сижу ночью письмо пишу. Я сразу и ему ответ, отослал в воскресенье. А Гиров, оказывается, не только в понедельник, но и три недели письма не отправил. А мой ответ - получил... Мой ответ: неужели нобелевская премия - воровская добыча, что её надо передавать с глазу на глаз в закрытой комнате?.. А пока прислали мне коммюнике Академии (срок легальных писем - 3 недели в один конец), я и коммюнике услышал по радио и - ответил тотчас же.
После долгой болезни я только вошёл в работу над "Октябрём 16-го", оказалось - море, двойной Узел, если не тройной: за то, что я "сэкономил", пропустил "Август 15-го", несомненно нужный, и за то, что я в 1-м Узле обошёл всю политическую и духовную историю России с начала века - теперь всё это сгрудилось, распирает, давит. Только бы работать, так нет, опять зашумела Нобелиана, как будто мне с медалью и дипломом на руках будет легче выстаивать против ГБ. Раз так - надо Узел бросать, опять оживлять и переделывать лекцию, а напишешь - с нею выступать. А там такого будет наговорено - может быть, и разломается моё утлое бытие, и моё пристанище тихое бесценное у Ростроповича, ах, как жаль бросать II-й Узел, так хорошо я наметил: трудиться тихо до 75-го года.
Человек предполагает...
В этот раз мне как-то удалось освободить лекцию от избытка публицистики и политики, стянуть её точнее вокруг искусства и, может быть, приблизиться к - ещё никем не определённому и никому не ясному - жанру нобелевской лекции по литературе. Тем временем шла переписка с секретарём Шведской Академии Карлом Рагнаром Гировым. [20] Шведское МИД снова отказало предоставить посольство для церемонии, я предложил квартиру моей жены, где сам ещё не имел права жить [21]. Прецедента, кажется, не было, но Гиров согласился. За эти месяцы я очень оценил его такт и глубокие душевные движения, он всё более проявлял себя не исполнителем почётной должности, но сердечным, решительным и смелым человеком (была ему и в Швеции на многих нужна смелость). Стали уточнять срок. Он не смог в феврале и марте. Такая отложка устроила и меня: чтение лекции казалось мне взрывом, до взрыва надо было привести в порядок дела (сколько ни приводи, всегда они в расстройстве): хоть часть глав II Узла довести до чтимости; рассортировать перед возможным разгромом свои обильные материалы, накопленные для "Р-17"; съездить ещё раз в Питер и посмотреть нужные места, пейзажи, до которых, может быть, меня уже никогда не допустят (отдельная новелла, как я проник в... Другой раз когда-нибудь).