Шрифт:
В комнате по-прежнему пахнет деревянным маслом. Ветер бьет ставней. Неисходная тоска!..
Хрипушин шел по темным и пустынным переулкам. Был октябрь в конце; в одно время падал снег и дождь, вследствие чего топь на улицах стояла непроходимая. К ужасам грязи присоединялся порывистый ветер, поминутно сметавший с крыш талую воду и обдававший ею Хрипушина с головы до ног.
– Господи!
– стонал Хрипушин с растерзанным сердцем и вязнул в грязи.
XIII. СЕМЕН ИВАНОВИЧ "У ПРИСТАНИ"
Мало-помалу Иван Алексеевич стал реже показываться в "растеряевской округе" и, по-видимому, переселился в местности более отдаленные и глухие, глубоко сожалея о своих растеряевских и томилинских пациентах, нечаянные встречи с которыми почитал за истинное счастие.
А встречи эти иногда бывали.
Так, он шел однажды по большой городской улице; дело происходило в субботу, и по тротуарам валил народ: шли ко всенощной, в баню, из бани; мастеровые спешили за расчетом, несли самовары, ружья и револьверы.
– Иван Алексеев!
– окликнул кто-то Хрипушина.
Хрипушин обернулся и увидел Семена Иваныча Толоконникова: он возвращался из бани.
– Какими судьбами?
– воскликнули оба друга разом, пытливо оглядывая один другого.
– Ах, батюшка, Семен Иваныч! а? Сколько лет не видались-то? Какая перемена!
– Переменишься, брат!
– Ей-бо-огу! Ну, как же господь милует вас?..
– Ничего, помаленьку. Ты-то как?
– Что мы! Наше дело тьфу! Вы как поживаете?
– Слава богу. Слышал али нет?
– Что такое?
– Женился!
– Семен Иваныч?
– Я!
Хрипушин отскочил в сторону, вытаращив глаза.
– Вы? женились?
– Я, я! Чего ты ощетинился-то?.. Пойдем-ко! Какая жена-то!
Хрипушин долго не мог опомниться. Семен Иваныч, идя рядом с медиком, рассказывал ему историю женитьбы и жены.
Она была дочь одного однодворца, оставившего после смерти сорок десятин земли в приданое двум дочерям; одной из них было в то время двадцать четыре года, другой - шестнадцать; первая была крайне безобразна лицом и только пугала женихов, вследствие чего заслужила ненависть матери. Умирая, отец начертал в духовном завещании, в видах обеспечения старшей дочери, следующее: "Младшая может выйти только тогда, когда выйдет старшая, в противном случае она лишается двадцати десятин земли, а старшей достаются все сорок". Отец думал, что подобным маневром он не заставит старшую дочь сидеть в девках, потому что если она оттолкнет жениха физиономией, то притянет его землей. Младшая же может выйти и по любви: она молода и недурна. Но этот маневр на деле осуществился иначе: старшая дочь была до того безобразна, что никакие сорок десятин не могли победить отвращения женихов; младшую же не брали, боясь остаться совсем без земли, что не было особенно привлекательно. Из всего этого вышло то, что, кроме отвращения и злобы матери, на Марью (старшую дочь) обрушилось отвращение и злоба молоденькой сестры. Старой девой помыкали, как тряпкой; ей не было покою ни днем ни ночью от упреков матери и сестры. Чтобы хоть как-нибудь победить отвращение и презрение родных, Марья работала за семерых: мыла полы, стирала белье, ставила самовары, доила коров и проч. Но и это не спасало ее от семейного презрения. В таком виде предстала она глазам Семена Иваныча.
Когда Толоконников, рассказывая историю женитьбы, дошел до изображения достоинств жены, то остановился на тротуаре и громко вокликнул над самым ухом Хрипушина:
– Так настращена, так настращена, боже защити!
Медик робко поглядел на Семена Иваныча и увидел, что ответить надо так:
– Что ж? Слава богу!..
– То есть вот как: ни-ни-ни!
– Слава богу!
– повторил Хрипушин.
– Ей-ей!
Затем, в доказательство "настращенности" жены, Семен Иваныч рассказал, что во все время его сватовства теперешняя жена его целовала у него руки.
– Позвольте попросить у вас воды, скажешь иной раз ей, - рассказывал Толоконников.
– Тую же минуту несет воду и чмок в руку!.. Каково?
– Чудесно!
– бормотал Хрипушин.
Скоро они пришли к воротам квартиры Семена Иваныча - Иван Алексеев! сказал он шепотом, держась за кольцо калитки, - ты погляди-ко вот, что я тебе говорил... как напугана-то!..
– С великим удовольствием!
Едва только шаги Семена Иваныча раздались в передней, как из соседней комнаты выскочила испуганная женщина со свечкой в руке.
– Вот жена!
– сказал Толоконников.
Хрипушин засвидетельствовал почтение.
Жена Толоконникова была существо истинно жалкое; вся физиономия ее носила следы какого-то нечеловеческого утомления и ужаса, который громадностью своих размеров не давал возможности обратить внимания на ее безобразие.
Человек, впервые попавший в Томилинскую улицу, словом - человек свежий, при взгляде на эту женщину неминуемо должен был чувствовать боль в сердце и глубокую грусть, но томилинец, и на этот раз Семен Иваныч, засиял, как солнце, когда увидел, что Хрипушин разделяет его мысли. С каким-то удовольствием подставил он жене спину, для того чтобы она сняла шинель, и из снисходительности не допустил ее снять с себя калоши, к которым она было уже бросилась.
– Самовар!
– кротко и нежно пропел притворяющийся зверь, входя в комнату.
Жена мгновенно исчезла в кухню.
– Видел?
– шепнул хозяин гостю.
– То есть вот как: лучше не надо!
– А?
– Золото! Как есть золото!
– Что еще будет! Ты погляди-ко!
Самовар явился мгновенно. Жена Семена Иваныча с тем же испугом суетилась около чашек и ложек. Муж с удовольствием поглядывал на этот испуг. Наконец он, не торопясь, опустился на диван и, мигнув Хрипушину, произнес: