Виноградов Анатолий Корнелиевич
Шрифт:
О всечеловеческой формуле жизни религиозной и о стирании дорогих граней индивидуальности. Социализм это дурнопонятое христианство.
О религиозных конфектах. "Или заниматься серьезно, или вовсе не заниматься, это дело серьезное". Я сказал, что там, где жизнью платятся, там уже не может быть речи о легком отношении к делу. Спросил о революционности в Москве. Я сказал, что слабо, но СД работают. "Как они работают, пропагандируют?" "Да". Отрицательная пропаганда. Они разжигают злобу и внушают те чувства, которых не было у крестьян: вражду и зависть. Проповедь отрицания. Подумаю, может быть, и правы
Л. Н. и В. Г.{10}, но вернее что нет. Вздорно говорят про какую-то мистическую половину жизни. Л. Т., если угодно, он был мистиком в жизни своей и в художестве, когда перестал быть художником, то это мистическое глубоко ушло в личную его жизнь, в интимнейшие его переживания. В теоретике он беспомощней ребенка, и любой его может здесь разбить, но мистического и веры (не) найти в его теоретике.
Когда сказал мне, что надо душу спасти, я быстро спросил: "От чего?" Он сим вопросом был изумлен и рассержен.
Прощаясь, сказал: "Мне очень приятно говорить с такими людьми, такие люди мне дороги. Простите, что сказал Вам неприятного". "Мне интересно знать, как пойдет у Вас дальше, что будет с Вами. Напишите мне иногда, как Ваша фамилия?"
Я сказал. "Я Вам отвечу, если письмо будет того заслуживать".
На этом мы простились.
Во время разговора он брал нож для книг и круглый камень и на нем черенком обыкновенного ножа отбивал острие.
Вообще он чрезвычайно жив и бодр. Совсем не узнаешь дряхлого сгорбленного старика, что приходил вчера ко мне.
<…> Встретил меня сердито и гневно. Сытенький и благодушный Ф. А. наговорил ему про меня вздору. Он с того и начал: "Чертков и Ф. А. говорили мне о Ваших убеждениях, с таким человеком у меня ничего нет общего, никаких точек соприкосновения, я не могу Вам помочь. Впрочем, может быть, Ф. А. напутал, скажите сами". Я сказал, что мы с
Ф. А. говорили мало, но о личном бессмертии он со мной согласился. "Ну вот чепуха какая, я говорил нет, это нельзя, это разрушает все, что я делаю, не нужно мне это, совсем не нужно. Это вера. Не хочу я верить, я знать хочу, а ведь это то же, что вера в чудеса, не хочу верить ни во что. Я Бога знаю, но не верю". Я сказал, что не соединимо с молитвой представление о невмешательстве Бога в жизнь и в личную жизнь по молитве. Он был прямо на меня гневен. Я догадываюсь: розовый старичок Ф. А., возмущенный тем, что с самим Л. Н. я не соглашаюсь и имею какие-то свои еще мнения там, где все так просто.
Он наговорил про меня, это подготовило и вызвало досаду у Льва Николаевича.
О непротивлении я сказал, что это единственно возможное понимание: "Это мне очень приятно, а то раньше интеллигенты мне писали, высмеивая это пресловутое непротивление". <…>
Когда я ждал лошади, сверху сошел Л. Н. и что-то спросил, ему ответили. "Ах это молодой человек". "Канта я считаю гениальным", — сказал Л. Н., а не знает о примате практического разума и даже о делении этом не знает. Антиномий не читал.
Голос старческий, слегка хрипящий, говорит "чщелавек", "отщень". О категориях говорит как юный метафизик-первокурсник. "Ведь это так: ученые самые невежественные люди, смешной материализм". Презирает Геккеля.
Любит Шопенгауэра.
Говорит о точке зрения происхождения видов: ну что он{11}, сначала рыбы, потом иные животные, потом обезьяны, ну а рыбы откуда, земля откуда, из туманности, как из солнца, а солнце и Сириус откуда? И так видим, что здесь путаница: путь избрали неверный!
Дурной бесконечности не отличает от истинной.
Если по Толстому религия не для покоя и радости, а для познания истины, то я прав в своей жизненной деятельности.
Словно сон какой, так их жизнь странна и не похожа на нашу, что, уехав из Дивных Весей и Ясных полей, все дни пребывания там кажутся сном.
Жить он устал.
Я что-то забывчив стал, забываю, что делал минуту тому назад, цепь мысли обрывается. Убийственная улыбка, кроткая улыбка смерти, улыбка безумная умирающего человека или эпилептика. Как страшно это было, когда здоровый и тихий человек вдруг так страшно стал улыбаться, что сестра{12}, взглянув в нечеловеческое лицо, упала в обморок.
Вознесение. С усами, с бородой.
Бог, входящий в комнату.
О раскольниках и русском религиозном крестьянстве. На него вся надежда. "Но ведь крестьянин верит — он не читал Шопенгауэра". О Леониде Андрееве: "читал три раза "Рассказ о семи повешенных" и рассказать не могу, не помню ничего".
Л. Андреев писал Толстому письмо, где просил разрешения посвятить ему "Семь повешенных". Толстой отказал. К Андрееву он относится отрицательно{13}. В. Гюго очень любит и восторгается. Теперь читает его.