Шрифт:
Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь - грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству - поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко".
Пушкинское неприятие "грустных вещей" русской общественной жизни гораздо определеннее и глубже по существу, чем чаадаевское. Чаадаев вовсе не делал акцента на отсутствии в России общественного мнения, свободы слова и печати. Пушкин же именно в этом видит существенное недоразвитие России по сравнению с Западом.
Чаадаев лишь сетовал по поводу отсутствия в России крупных мыслителей и мудрецов, великих идей и идеалов. А Пушкин говорит о причине этого: о циничном презрении к человеческой мысли и достоинству. Со стороны кого? Со стороны правительства, конечно, - царя и его окружения. И иронически звучат в этом контексте слова поэта о "сердечной привязанности" к царю! Какая уж тут сердечность, если поэт, по его собственным словам, глубоко оскорблен и раздражен.
Чаадаев, наконец, считает источником всех несчастий отсутствие в России идей "долга, справедливости, права, порядка". Пушкин, отвечая ему, отбрасывает право и порядок. Чье право? Право на что? Прав у правительства хоть отбавляй. С "порядком" в николаевской России тоже все в порядке. И Пушкин опять-таки заостряет чаадаевскую мысль: пишет о равнодушии "ко всякому долгу, справедливости и истине". Говорить истину о бедах России в тогдашних условиях было невозможно.
Любопытно, что в некоторых пассажах чаадаевского письма явно чувствуется внимательный читатель пушкинских произведений. Так, Чаадаев восклицает: "Взгляните вокруг себя. Не кажется ли, что всем нам не сидится на месте? Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для чего не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил; нет даже домашнего очага; нет ничего, что привязывало бы, что пробуждало бы в вас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного; все протекает, все уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри вас. В своих домах мы как будто на постое, в семье имеем вид чужестранцев, в городах кажемся кочевниками, и даже больше, нежели те кочевники, которые пасут свои стада в наших степях, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам"40.
Не навеяно ли это образом Евгения Онегина? Ведь это он, Онегин, "человек без определенной сферы существования", без домашнего очага, без чего бы то ни было "прочного, постоянного". Это он "кочевник", который приходит и уходит, "не оставляя следа". Вспомним при этом, что Онегин, в свою очередь, отчасти "списан" с самого Чаадаева и ему подобных. Круг замыкается, бумеранг возвращается.
Чаадаев, всматриваясь в художественный образ, одним из прототипов которого послужил сам, приходит к широким теоретическим обобщениям, рисуя социально-психологический портрет целого поколения русских людей. И передает эстафету через несколько десятилетий русской истории Федору Михайловичу Достоевскому.
Достоевский для своих рассуждений о натуре русского интеллигента отталкивается также от образа Онегина и его предтечи в пушкинском творчестве - Алеко из "Цыган". Уже в Алеко, по мысли Достоевского, Пушкин "отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем"7.
"Эти русские бездомные скитальцы, - развивал свою мысль Достоевский в речи при открытии памятника А. С. Пушкину в 1880 году, - продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых идеалов и упокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского - интеллигентного - общества, то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтобы успокоиться: дешевле он не примирится, - конечно, пока дело только в теории"7.
Так художественные обобщения Пушкина своеобразно отразились в размышлениях Чаадаева и Достоевского.
Несмотря на всю туманность и абстрактность чаадаевской критики русской действительности, она произвела впечатление необычайное. Герцен сравнил действие ее с выстрелом, раздавшимся в темной ночи.
"Что, кажется, значат, - писал он, - два-три листа, помещенных в ежемесячном обозрении? А между тем такова сила речи сказанной, такова мощь слова в стране, молчащей и не привыкнувшей к независимому говору, что "Письмо" Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию. Оно имело полное право на это. После "Горя от ума" не было ни одного литературного произведения, которое сделало бы такое сильное впечатление. Между ними - десятилетнее молчание, 14 декабря, виселицы, каторга, Николай.
Петровский период переломился с двух концов. Пустое место, оставленное сильными людьми, сосланными в Сибирь, не замещалось. Мысль томилась, работала - но еще ни до чего не доходила. Говорить было опасно - да и нечего было сказать; вдруг тихо поднялась какая-то печальная фигура и потребовала речи, для того, чтобы сказать свое lasciata ogni speranza (оставьте всякую надежду!). Появился, наконец, человек с душой, переполненной горечью; он нашел страшные слова, чтобы сказать с погребальным красноречием, с убийственным спокойствием все, что накопилось за десять лет горького на душе образованного русского. Строгий и холодный, автор требует отчета у России о всех страданиях, которыми она наделяет всякого, кто осмелился бы выйти из состояния скотины. Он хочет знать, что мы этой ценой покупаем, чем мы заслужили такое положение. Да, этот мрачный голос послышался только для того, чтобы сказать России, что она никогда не жила по-человечески, что ее прошлое было бесплодно, ее настоящее излишне и что у ней нет никакой будущности"16.
Да, "подтекстом" письма Чаадаева был протест против официальной идеи "самодержавия, православия и народности", против самодовольного, охранительного, "квасного патриотизма" будущих славянофилов, который был глубоко чужд и Пушкину. И хотя прямо бунтарского, мятежного в письме Чаадаева не было, оно было наполнено мыслями, идеями, полно умом и талантом, какой-то интеллектуальной дерзости. А ум, талант, дерзость вызывали всегда у Николая безотчетный страх.
В стране, где царствовали тупость бездумного исполнительства, серая посредственность, ура-патриотические и верноподданнические идеи, где выдвигались люди "без ума, без чувств, без чести", - умный человек должен был казаться белой вороной, чем-то ненормальным.