Шрифт:
А давно ли князь ясновельможный носился по Подолии с девизом: "Выловить, вырубить, перевешать!" Этот мелкий человечек, черный, как навозный жук, с истертым лицом, хотел стать грозой народа великого и вольного, а теперь лил воду на меч - стремился к замирению!
Я не ответил ему. Гадина в его словах дышит. Pereat - как говорит панство. Пусть погибнет!
Была уже зима, а казак зимой не воюет. Не может он закопаться в землю, не спрячется в болоте, не переправится по быстрой воде, негде ему укрыться от смертельного удара шляхетской панцирной конницы. Я добился избрания Яна Казимира, заявил, что признаю свое подданство, совсем затихаю и возвращаюсь в Киев, чтобы ожидать комиссаров, Не ссылался на усталость войска, на черный мор, косивший казаков, на недобрые вести, приходившие с Поднепровщины, где посполитые уже и не различали, где шляхетские маетности, а где гетманские пожалования полковникам и сотникам.
Тем временем снарядил Выговского к молодому Ракоци, чтобы сблизиться с семиградским двором. Впервые отпускал от себя писаря генерального, а ему показалось - отодвигаю его в сторону, он встревожился, однако смолчал. Более того, как это он делал всегда, выложил мне то, что скрывал до поры до времени.
– Есть вести от Мужиловского, гетман, - промолвил тихо, но многозначительно.
– Почему же молчишь?
– чуть не закричал я.
– Знаешь вельми хорошо, как я жду этих вестей. Что там?
– Патриарх Паисий уже в Виннице. На рождество будет в Киеве. Мужиловский сопровождает его. Его преосвященство шлет гетману Войска Запорожского свое благословение.
Я молча махнул рукой Выговскому. Предпочитал побыть наедине. Только теперь почувствовал, какой растревоженной была моя душа с тех пор, как выехал я из Чигирина, не увидев Матрону. Ждал все эти дни и месяцы, сам не ведая чего, а теперь дождался! Увижу патриарха и упаду перед ним на колени, выпрашивая благословение на брак. Ни перед кем не падал, а тут упаду!
Память должна своевременно остановиться, а она бунтует, восстает, она отбрасывает чувство неосуществимости.
Теплый дух Матронки окутывал меня, стоял надо мной неотступным облаком, а я делал вид, будто не замечаю его. Моя жизнь - на виду, перед войском, перед толпами, днем и ночью вокруг меня тысячи людей, прослеживается каждый мой шаг, каждое слово, каждое желание и нежелание, во мне убиты все тайны, я не принадлежал себе, я принадлежал людям и всему миру.
А она? Что она, и где, и как? Приставить к ней своих доверенных людей, пустить по ее следу, погнать Лаврина Капусту назад в Чигирин, велеть: откопать из-под земли? Я не мог. Она была единственной моей тайной, единственным, что осталось во мне простого человеческого. Как же я мог и это отнять у себя? Вера была дороже подозрительности. С верой жить легче. Когда мы больше знаем - в любви или в ненависти? Любовь слепа, но ненависть еще более слепа, она отнимает разум и все человеческие чувства.
Я простил Матрону еще тогда в Чигирине, я носил с собой не ее слова, а ее дух, прикосновение, дыхание и еще что-то, будто церковное пение, которое поднимает, возносит сердце. Плоть угнетена, но дух вознесен - и это счастье.
Я вспоминал короткие минуты счастья с Матроной. Где они и были ли на самом деле? Уже тогда в ее взгляде читался укор, но была и мольба, безумная нежность, молчаливая и упорно скрываемая, и бессмертные надежды нашей любви, нашей любви, нашей...
Нашей или только моей?
Я позвал Тимоша.
– Как ты, сынок?
– А как должен чувствовать себя гетманский сын? Пробую ладить со всеми, кто есть в твоем войске.
– С татарами?
– Разве одни лишь татары? А валахи, донцы, куряне и путивляне, да и шляхта с хлопом польским, знаешь ведь сам. Полка своего нет, вот и обретаюсь со всеми.
– Сердце мое радуется, когда тебя слушаю. Что полка нет - не жалей, еще и гетманом быть придется. А теперь хочу, чтобы стал ты под Жолквой, где уже приготовлен обоз, и двинулся в Украину.
– Куда же?
– В Чигирин.
– К пани Раине?
– В Чигирин. В столицу гетманскую. Будь там за меня. Но не дури. Слышишь меня?
– Слышу, гетман.
– Я иду в Киев. А потом в Чигирин. Видно будет. Ты веди себя как следует и успокой всех женщин. Катрю, пани Раину...
– И Матрону?
– Увидишь - успокой и ее. Пусть ждут вестей.
– Вестей или гетмана?
– Вестей - прежде всего. Вверяю тебе, сынок, душу свою.
– Ну!
– сказал Тимош и упрямо уставился в землю.
Я обнял его и заплакал. Гей, сын родной! Чтобы спасти человека, нужен разум, а чтобы погубить - всего лишь махнуть рукой. Ты мой самый близкий, а там далеко - самая дорогая. Тебе вверяю...
29
Король поехал в Ченстохов поблагодарить тамошнюю чудотворную опекуншу божью за элекцию, а оттуда должен был направиться в Краков на коронацию.
Я возвращался в Украину далекую. Шел от Замостья до Киева шесть недель зимних, мир прислушивался ко мне, а я - к миру.