Шрифт:
И вот в преддверии грандиозного открытия оказался я на улице. Без лаборатории, без зарплаты, без каких-либо планов. До августа. А там, глядишь, и до самого ноября или до Нового года протянется эта волынка.
Делать нечего, надо занять себя хоть чем-то. Тут и вспомнил про бабушкин дом на берегу Хопра, на заброшенном хуторе. Завалился небось уже. Пять лет не бывал, с тех пор, как похоронил старуху. Собрался и поехал. Приехав, расчистил от бурьяна-старюки двор, по которому бегал в детстве босиком, сходил на кладбище, покатал на Пасху крашеные яйца на родных могилках – наших много было, целый кладбищенский проулок, под склепанными дедом Иваном железными крестами – и стал сажать картошку, уже наутро забыв про свои кибернетические проблемы, которые последние пять-шесть лет не давали покоя.
С земляками-хуторянами общаться было одно удовольствие, так как эти простые люди, необразованные и далекие от городской псевдокультуры, сохранили здоровое здравомыслие. Они легко понимали мои идеи и даже давали дельные советы. Кто-то попытался было поехидничать, так его одернули: ты вот, мол, даже слово "кибернетика" произнести не можешь с первого раза, а Ленька по этому вопросу – профессор, так что сиди уж… В Новохоперске, куда приезжал в хозмаг, двое, как тут говорят, парняг предложили "быть третьим". Погода стояла отличная, настроение соответствовало, и я согласился. Когда выпили, стали знакомиться. Один назвался Толиком, шофером, другой Колюхой, слесарем, я тоже представился:
– Леонид, кибернетик.
Они переглянулись и сказали:
– Вообще-то ты можешь и не говорить…
Когда береза у колодца, вырытого прадедом Максимом, покрылась клейкой зеленью, так что из свернутого листочка можно было напиться росы, по утрам и вечерам в лесу и вдоль реки стали заливаться соловьи. Особенно сильно они неистовствовали поздними вечерами и ночами, тогда они просто гремели, и чем гуще одевался лес, тем все громче и сильнее они безумствовали.
А когда зацвела сирень и распустились ландыши – в лесу сделалось как в храме, – соловьи и вовсе просто с ума посходили. В ближайших кустах, в зарослях колючего терновника в конце огорода, поселился дневной, проголосный, то есть мажорный, как определил сосед, лысоватый дед Васяка, охотник и пчеловод, разбиравшийся, кажется, во всем на свете, в том числе и в соловьях, – с лешевой дудкой: Ту-ту-ту-тур и с "ударом": Клюи! клюи! клюи! – будто пастух кнутом щелкал. Соловей "кричал", кажется, круглые сутки. Дед частенько захаживал на мой огород, кивал, опираясь на лопату или вилы, в сторону кустов: послухай, дескать, что вытворяет, стервец. А соловей "кричал", рвал хрустально-синюю тишину ударами, резал свистами, пронизывал дудками, кроил раскатами, дробями и оттолчками, полосовал щелканьем густой весенний майский воздух, как застывший малиновый кисель: тют-ли, тют-ли, тют-ли… клю-клю-клю… ого-го-го-го… тляу-тляу-тляу… лю-лю-лю… Дед восхищенно крякал:
– ух ты! Как это он раскатом-то эдак да на перещелк – и душа вон!
Вслед за мастером вступали два-три молодых, неопытных, они "кричали" как молодые петушки, хрипло и бедно, перебивая друг друга, два, три, четыре колена, не больше. Дед морщился – до самого затылка по лысине шла рябь – и ворчал:
– Учились бы лучше, стиляги! Этот вот дельно кричит, с толком, и колена хороши, и много их, штук, наверное, десять, и склад есть, а этих недоделков и слухать досадно, заведут козла драть – ни голосу, ни выносу, стукотня одна сорочья да треск скворчиный, огородники – кричат зря. Ни складу ни ладу, только мешают, черти, хорошего слухать. Готов палкой поубивать…
Он-то и рассказал, что тут неподалеку, в Казенном лесу, в Кривой Головке, у кордона, живет настоящий соловей.
– Ох уж и соловей! Всем соловьям – маэстро! Ходил это я вчера вечером, слегу искал ольховую, и услыхал этого одра. Услыхал – и остановился. Ах, что вытворял соловьище-то! Кажется, каждый удар, каждый свист и раскат у него в землю вворачивается на три метра с гаком. Потом ка-ак шаркнет, как сыпанет дробями – так по лесу-то зашумело, загудело, застучало. Господи Боже мой, Спаситель небесный! Потом пульканье произвел: "Пуль-пуль-пуль…" Фу ты, отчетливость какая, ясность, прозрачность неимоверная! Стройность редкая! А расстановка колен – симфония эдакая неслыханная. Чайковский, ей-бо! И что тут он начал выделывать – уму помраченье! Как даст, как даст раскатами, оттолчками, кажется, душа вот-вот оторвется и отлетит. Четырнадцать колен у него насчитал, и все одно к одному, ни единой тебе малюсенькой помарочки, ни одного сбоя. Песня высокая, точнее, возвышенная, не было у него этой бабьей томности, что бывает у западных соловьев да у клеточных сидельцев, а шла сплошная торжественность эдакая гимновая: хотелось руки по швам вытянуть, и мурашки по спине бежали, как при исполнении, к примеру, "Прощания славянки". Ахнул он, помнится, резвым раскатом подъемным, кнутовым, так лес-то, кажется, дрогнул от этакой силищи. Хотя начинал-то он обыкновенно, потом выше, выше, выше – и так сыпанул дробями и перещелками, что и себе не веришь: птица ли это вытворяет? на земле ли ты, грешный, иль в раю уже? И тут, рокот еще не стих по лесу, по верхушкам еще шумело, а он длинно эдак пустил стукотней хлыстовой, потом сдвоил эдак раза четыре свист дроздовый со свистом волчковым и сильно сделал: "Го-го-го-го-го…" – гусачка, значит, пустил знатного. Да, эдакий чудный там проживает соловей, – закончил дед Васяка. – До слезы пронял, вражина.
После такой оды, после такого панегирика как было усидеть дома, не пойти не послушать? Докопал я грядку, подхватился и пошел в Казенный лес, в Кривую Головку, от которой и начинается Хоперский заповедник. Дело как раз к вечеру поворачивало. Ах, что тут было! Что за соловей тут царствовал! Не обманул дед. Только эпитетов у него явно не хватило. На самом же деле было еще "круче", как молодежь выражается. Тут-то я ее и встретил, ту, которая жизнь мою повернула, да повернула так круто, круче некуда… Смотрю, за кустом шиповника стоит женщина с черными косами и записывает соловьиную песню на магнитофон. Сама в наушниках, в спортивном костюме. Посмотрел я на нее раз, посмотрел другой – никогда не видел на нашем хуторе, даже не похожа ни на кого. Посмотрел и понял: все, парняга, кранты, как говорится. Она мне улыбнулась, и я подошел.
Познакомились мы, можно сказать, молниеносно. Я сказал:
– Леонид. Можно Леня.
Она сказала:
– Тамара. Можно Тома.
Оказалось, живет на кордоне – узнал через пару минут, – а родом из Приднестровья, окончила биофак МГУ, училась у знаменитого профессора Благосклонова, жила в Тирасполе, а теперь вот тут, изучает соловьев, пишет диссертацию (кому она сейчас нужна?!) по соловьям.
– Тирасполь? – отметил со вздохом, – приходилось, приходилось бывать, когда учился в Киеве, да, приходилось, это ж почти рядом. А что нового можно написать о соловьях? Что может быть научного в соловьиных песнях? – поинтересовался весьма нескромно.
Она закатила свои черные прекрасные глаза.
– Что вы! Тут столько нюансов. Вот послушайте… (Чудо-соловей как раз умолк.) Слушайте! Сейчас, – прошептала, – два-три ученика пропоют свои упражнения, они обычно находятся где-нибудь поблизости, иногда совсем рядом, порой на одной ветке сидят. А потом уж он опять…
В самом деле, минут пять кричали, соревнуясь, перебивая и пытаясь забить, перещеголять друг друга, молодые соловьи-подмастерья, против старого мастера не шедшие, конечно же, ни в какое сравнение. И тут вступил опять маэстро. Так и показалось, что перед тем, как вступить, он прокашлялся и, может, даже, попил водички.