Шрифт:
– Да повремените... нельзя же все бросить, - и снова пихала слежалое старье в сундук.
Три замка было в дверях у старухи и три хитрых ключа было у Башкина.
У себя, в узкой грязненькой комнате, Башкин зажег свет и присел к письменному столу. Он осторожно вытянул ящик стола, пощупал внутри рукой и вынул конверт. На конверте крупным почерком было написано:
"Отобрано у Коли, 27/II.
Башкин спустил штору, оглянулся на дверь и бережно достал из конверта открытку. Это была фотография голой женщины: на ней были только кавалерийские ботфорты с шпорами и задорное кепи поверх прически. Она улыбалась, длинная папироска торчала во рту.
Башкин взял со стола большую лупу и стал разглядывать открытку, отодвигая и приближая.
Он приоткрыл толстые губы и прерывисто, мелко дышал.
Он рассматривал фотографии одну за другой; лупа подрагивала в руке.
Эти открытки он выписал по объявлению: "Альбом красавиц - парижский жанр", выписал "до востребования", на чужое имя. На конверте он написал, что отобрано у Коли.
"А вдруг попаду в больницу и будет здесь кто-нибудь рыться? Или обыск?"
Коля был ученик Башкина. Да мало ли их, Коль всяких, Башкин знал, что ему говорить в случае чего.
Что-то стукнуло за стеной, заворочалась старуха. Башкин быстро сгреб открытки и смахнул в ящик. Прислушался. Сердце беспокойно билось.
"Да что такое?
– думал Башкин.
– Чего я в самом деле? Наверно, у этих, у маститых, у старика Тиктина, например, порыться - и не такие еще картинки найдешь. Ходят "воплощенной укоризной", светлые личности, а сами, наверно, тишком, по ночам, не то еще... Скажи, каким пророком смотрит".
Башкин вызывающе, нагло глянул на портрет, что на двух кнопках висел над кроватью.
"Для лакеев нет великих людей, - шептал Башкин, - потому... потому что только они-то одни их и знают по-настоящему. И великим людям это очень досадно. Чрез-вы-чай-но".
Башкин порывисто полез в стол и вытащил оттуда тетрадь. Сюда он записывал мысли. Он написал:
"Великим людям досадно, что лакеи их отлично знают".
"Досадно" подчеркнул два раза.
Башкин собрал открытки и стал аккуратно всовывать в конверт. Он их часто пересматривал и теперь только заметил, что одна из красавиц была похожа на знакомую учительницу рукоделия. Башкину стало неловко, что она голая. Он теперь думал об учительнице: что она стареет, что отжила свой бабий век, что она пудрится дешевой пудрой и сама делает воротнички. Ему представилось, как она по утрам торгуется с зеркалом, как ей больно, что ничем не вернешь красоты, а на эти остатки никто не позарится. Разве из жалости. Он знал, как она пытается утешить себя, что она зато труженица. И ему так захотелось, чтобы учительнице было хорошо, а не горько, что слезы показались у Башкина на глазах. Он почувствовал, как теплая капля покатилась по щеке. И сейчас же отвернулся к зеркалу, стараясь удержать выражение лица. Выражение было грустное, доброе.
"Нет, я все-таки хороший человек", - подумал Башкин и стал раздеваться.
На дворе уж светало. Мутно светало, через силу.
Стружка
ФИЛИПП Васильев был токарь по металлу. Неплохой токарь - три с полтиной зря не дадут. Мастер говорил про него:
– Даром, что молодой, а большой интерес к работе имеет.
Васильев знал, что мастер его хвалит, и хотелось, непременно хотелось, чтоб самому услышать, чтоб мастер в глаза признал его, Васильева, лучшим токарем в заводе.
Мастер был усатый, мрачный, тяжелый, многосемейный человек. На слова был скуп. Ходил по мастерской, жевал губами, руки за спину, и все поглядывал. Спиной мастеровые его взгляды чуяли, не оглядывались, а только ниже наклонялись к работе.
Сдает мастеровой работу, Игнатыч обведет глазом, как будто рукой обгладит, а на мастеро-вого и не глядит, пожует губами и буркнет: "Ладно". Мастеровой дух переведет. А уж если глянет на мастерового, то так, что только б на ногах устоять, - как будто крикнет на весь завод: "дурак ты и скотина", - уж мастеровой хватает вещь, уволочь бы куда и самому бы с глаз.
Вот этого-то Игнатыча и хотел Васильев разорить на похвалу.
Все знали, что Игнатыч - любитель церковного пения и сам поет в хоре в Петропавловской церкви. А после обедни иногда заходит. И больше в ресторан "Слон". Васильев всю неделю старался. Все точил своими резцами, которые берег и прятал. Точил как на выставку. И везло. Везло потому, что у Васильева был "талант в руке", всем естеством чувствовал размер. Он быстро, грубой стружкой, обдирал работу, не подходил, а подбегал к размеру вплотную.
Шлепали ремни в мастерской, по соседству в монтаже звонко тявкали молотки. Филипп ничего не слыхал. Звуки были привычные, и он был над своим станком в тишине и один. Равномерно журчали слева шестерни перебора. Оставались доли миллиметра, оставалась последняя стружка и начисто пройти с мыльной водой. Васильев, не глядя, толкнул над головой деревянный рычаг, перевел ремень на холостой шкив. Замолчали шестерни, и для Филиппа настала глухая тишина. Он вытянул свой ящик, черный от черного масла, как от черного пота, и достал оттуда заветный резец. Он, прищурясь, осмотрел лезвие, блестящее, заправленное, и стал устанавливать его, нахмурясь, напряженно.