Шрифт:
Такие поэты, как Марциал и Статий, восхваляли все, что исходило от правительства, поэтому неудивительно, что они точно так же воспевали и гладиаторские игры. Понятна и позиция страстных поклонников всего римского, которые частью по причине односторонности и узколобости, частью из стремления противодействовать якобы изнеживающему влиянию греческой культуры защищали необходимость боев на арене. И даже такой высокообразованный государственный деятель, как Цицерон (106-43 гг. до н. э.), которому кровавая резня в общем-то была отвратительна, не смог по-настоящему осудить ее. Оговариваясь, что некоторым современникам гладиаторские игры кажутся бесчеловечными и жестокими, он тем не менее оправдывает их, заявляя, что более сильного средства научить презрению к боли и смерти не существует.
Еще через полтора столетия те же самые аргументы повторяет Плиний Младший (62-113 гг. н. э.), человек истинно духовного и благородного склада. Так, однажды он хвалил своего друга за то, что тот в память о своей умершей жене устроил великолепные гладиаторские игры с травлей большого количества пантер, «зрелище не слабое и не мимолетное, и не такое, какое могло бы сломить или расслабить мужество, но которое способно разжечь его и подвигнуть на прекрасные подвиги, на презрение ран и смерти, ибо ведь и в сердцах рабов и преступников бывает любовь к славе и стремление к победе».
Гладиаторские игры как часть военной подготовки — при помощи этого тезиса духовная и правящая элита Рима долгое время оправдывала чудовищное развлечение. Кроме того, цезари рассматривали их в качестве инструмента снижения социального давления, накапливавшегося в склонном к мятежным настроениям городском пролетариате.
Показательным для римского взгляда на игры является отношение к ним высокообразованного язычника Симмаха, одного из последних «истинных римлян», консула 391 г. н. э. Несмотря на христианское отношение к людям, уже тогда оказывавшее большое влияние на общество, он хладнокровно высказался по поводу взаимного удушения 29 военнопленных-саксов, не желавших выступать на организованных им гладиаторских играх: «И как личная стража частного человека могла бы сдержать нечестные руки этого отчаянного племени!» Для него эти самоубийцы были хуже, чем Спартак и его товарищи. И Симмах, уподобившись Сократу, успешно утешавшему самого себя относительно несбывшихся желаний, смотрел на случившееся вполне спокойно.
Впрочем, решительным противником бойни на арене показал себя стоик Сенека (4 г. до н. э. — 65 г. н. э.), хотя лишь в преклонные годы. «Жизнь одного человека, священная некогда для другого, стала ныне смехотворной ставкой в гладиаторской игре», — вполне справедливо возмущался он. Убийство одного человека другим, демонстрируемое на потеху толпе, он резко осуждал, считая это не просто упадком, но извращением нравов.
И все же Сенека оставался вопиющим в пустыне. Его голос разума точно так же не возымел на римлян никакого воздействия, как и подобные филиппики, содержавшиеся в литературных обвинительных речах, которые сочиняли учащиеся риторских школ, римских высших учебных заведений. Большего не сказала и критика других языческих философов, мыслителей и писателей эпохи Империи, в основном греков либо эллинизированных жителей Малой Азии, происходивших из восточных провинций Империи. К их числу относились стоик Эпиктет (55-140 гг.), искалеченный раб кз Фригии, и высокоинтеллектуальный греческий сатирик Лукиаи (120–180 гг.), говоривший о развращающих общество чудовищных гладиаторских играх, целью которых является уничтожение людей, которых Рим с большим успехом мог бы использовать в борьбе против собственных врагов.
Поворот в общественном сознании начал обозначаться лишь с распространением проповедуемой христианством любви к ближнему, особенно униженному. И тем не менее даже значительная часть христиан долгое время отдавала должное отвратительному развлечению. Около 200 г. н. э. на них, а в первую очередь на предлог, которым они прикрывали свое поведение, — смерть на арене является якобы заслуженным наказанием для преступников, — обрушивался со страстными разоблачительными обвинениями наряду с другими и североафриханский церковный писатель Тертуллиан:
«Так вот и получается, что иной, кого при виде умершего естественным образом человека охватывает страх, в амфитеатре совершенно спокойно взирает сверху вниз на изъеденные зверьми, разодранные и плавающие в собственной крови тела. Более того, тот, кто якобы пришел сюда лишь для того, чтобы выразить свое одобрение наказанию убийцы, приказывает плетьми и розгами заставить гладиатора, не желающего убивать, все-таки делать это… Если кто-то способен понять утверждение, будто жестокость, злодейство и дикость звериная есть нечто для нас разрешенное, тот пусть идет в театр! Если бы мы (т. е. христиане, которых язычники подозревали в том, что они убивают и поедают детей) действительно были такими, как о нас говорят, то мы радовались бы пролитию человеческой крови.
Но ведь это хорошо, когда преступники несут заслуженное наказание.
Кто, кроме виновных, станет это отрицать? И все-таки невинному не подобает радоваться казни ближнего. Ему следовало бы печалиться тем, что человек, равный ему, стал таким преступником, что теперь с ним обращаются столь чудовищным образом».
Но что могут значить слова одного против страсти целого народа? Почему народу следовало воздерживаться от такого развлечения, когда и императоры не только терпели, но даже и поощряли этот дурман? Для того чтобы действительно извести чуму, само государство должно было принять действенные меры.
Лишь только в IV в. была предпринята первая серьезная попытка покончить с этим ожесточающим сердца людей и противоречащим христианскому учению безнравственным развлечением. По-видимому, под давлением собравшегося тогда Никейского собора Константин Великий 1 октября 325 г. обнародовал в Берите (Бейруте) эдикт, порицавший «кровавые зрелища» в мирное время. В одном из его разделов предписывалось отныне посылать преступников не на арену, а на каторжные работы в рудниках. И хотя большинству тех, кого эдикт непосредственно касался, конец был обеспечен практически один и тот же (во втором случае его все же следует считать более милосердным), смерть по крайней мере перестала служить средством развлечения толпы.