Шрифт:
— С Папой Римским? — восхитился Крис.
— Так его именуют… — усмехнулся Иешуа. — Ну да бог с ним, разве дело в имени?.. Он сказал мне, что я — опять один. И всегда буду один, как и прежде, как в Иудее… Я услышал то, что ждал. Не хотел услышать, нет — именно ждал. И вот что я решил для себя: врет он все, ваш Папа! Потому что ему так удобнее, Покойнее, уютней. Но в том-то и штука, что я никогда не был один… — Помолчал, будто подыскивал слова, будто хотел продолжить начатое.
Но не продолжил, не разъяснил, потому что они вошли в гигантский зал ассамблеи, круглым полутемным амфитеатром спускающийся от входов — глубоко вниз, где на ярко освещенном, кажущимся с высоты крохотным, пятачке высилась одинокая, насквозь прозрачная трибуна, за которой кто-то стоял сейчас и, судя по словам благодарности, произносимым на неважном английском, завершал выступление.
— Мы вовремя, — сказал Иешуа и легко, перескакивая через ступеньки, помчался вниз.
А потом взошел — незваный! — на трибуну и привычно поднял вверх руки.
— Я буду говорить с вами, — произнес негромко. — Послушайте меня.
И вот, как обычно, — ошеломляющий «эффект присутствия» вместо только что продемонстрированного «эффекта отсутствия»: казалось, все только и ждали его на этой трибуне, все сразу узнали его, все вскочили с мест, захлопали, заорали, затопали ногами, засвистели — в разных странах по-разному привыкли приветствовать кумиров. А то, что на трибуне Генеральной Ассамблеи ООН стоял именно кумир — тут никаких сомнений не возникло даже у скептика Криса, и верившего в многажды испытанную способность Мессии жестко и сразу взять в кулак любую аудиторию, и все же где-то в глубине души страшившегося пусть даже абсолютно невозможного, непредставимого провала.
Но какой там провал!.. Иешуа опустил руки, положил ладони на прозрачную поверхность трибуны, и все сели, и стало тихо, и только горели индикаторы десятков работающих телекамер, транслирующих заседание в прямом эфире многих стран-участниц.
— Я рад, что вы меня слушаете сейчас, — начал он, — и вы, господа делегаты, среди которых, я знаю, — лидеры великих и малых держав, имя которым, если взглянуть на глобус, — весь наш земной мир; и, главное, вы — люди у телеэкранов, которые суть — свет этого мира. Я вижу — вы узнали меня, а ведь я не сделал здесь, в ваши дни, ничего такого, чтобы мог рассчитывать на вашу добрую память. Я просто шел по земле и видел беду и пытался избавить от нее тех, кого она придавила тяжестью своей. Но разве вправе я слышать от людей слова: «…в тени крыл Твоих я укроюсь, доколе не пройдут беды»? Я много раз повторял: не Бог я, но лишь однажды избранный им смертный, и все, что могу я, то делаю с именем Его. Но нет, нет у меня Его крыл, чтобы укрыть вас от всех бед, которые приходят к нам тоже по воле и разумению Господа! И поэтому я заявляю сейчас, не страшась осуждения: все, не могу больше! Не имею права злоупотреблять людскими надеждами! И не хочу, не буду латать дыры на одежде, что расползается от старости прямо в руках. Простите меня, люди…
Он замолчал. Тишина по-прежнему висела такая плотная, тугая, что хоть режь ее на куски. Зал замер. Зал ждал. Все понимали, что это — только начало, и никто не хотел всерьез воспринимать просьбу Мессии о прощении. Как и слова о том, что он «не может больше». Не верили. И зря: он всерьез просил прощения. Крис уже достаточно хорошо знал Учителя, чтобы отличить естественный порыв от фигуры речи.
А Иешуа помолчал чуть-чуть — опять же не потому, что хотел выдержать паузу и умножить внимание, но, видимо, закончив мысль, поставив промежуточную точку, теперь выбирал слова, чтобы сложить из них единственно нужную — опять первую, в который раз первую! — фразу.
— Две тысячи лет тому назад, — начал он, — я мечтал разрушить великий Храм великого города Иершалаима, — ибо он был Храмом царя Ирода, в котором не нашлось места Богу, — и на его руинах выстроить новый — Храм Господа. Сегодня, два тысячелетия спустя, я понял: ничего истинно нового и тем более святого и чистого не построить на чьих-либо руинах. Я шел все эти дни по развалинам множества храмов, но что мог я сделать живущим в этих развалинах? Помощь моя, повторяю, — как пестрый лоскут на прогнившей насквозь ткани. Не спасти ее от тления… Но можно соткать иную, новую ткань: на то и силы есть, и руки имеются, и умение, и знания. Предвижу, мне напомнят: но и к ней — новой непременно придет срок тления, ибо сказано: «Человек не властен над духом, чтобы удержать дух, и нет власти у него над днем смерти, и нет избавления в этой борьбе…» Что ж, верны слова Проповедника, и время разбрасывать камни должно сменить время собирать их, а потом снова придет время разбрасывать, и снова — собирать… Но коли это так, почему столь бесконечно длится время разбрасывать то действительно чистое и святое, что было посеяно на крови моей?.. Когда там, далеко-далеко отсюда по времени, на грязной городской свалке за стенами Иершалаима; которую потомки красиво поименовали Голгофой, я попросил Господа пронести мимо меня чашу сию, то в свой смертный миг — так я подумал позже, сам себе объясняя странную просьбу, — вспомнил я пророческие слова Исайи о чаше ярости Его. Подумал я, — что Он не услышал меня тогда, и пришлось мне выпить сию чашу до дна, но выпить ее за всех, кто и в мое время, и во времена пророков и патриархов, и до них только и делал, что разбрасывал камни. Потом, после моей смерти, евангелисты скажут, что я принял искупление за всех смертных, кто грешен перед Богом. Не знаю, может быть, так и было замыслено Им… Но сегодня, здесь, сейчас я повторю сказанное величайшим в человеческой истории мучеником — Иовом: «А я знаю. Искупитель мой жив, и он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию; и я во плоти моей узрю Бога»… Так вышло, что я-и вправду жив. Вот я перед вами — во плоти и крови, как бы это ни могло быть обидно всем, кто в течение двух с лишним тысячелетий использовал мою смерть отнюдь не в праведных целях. Что ж, я вторично пришел в этот мир попробовать начать нелегкую и небыструю работу — собирать камни. И поверьте: я не собираюсь снова умирать в терновом венце мученика Мессии. Наоборот, я очень хочу жить, жить долго и плодотворно, и хочу собрать вокруг себя всех, кто мечтает во плоти своей узреть Бога. Вряд ли вам, умным и многознающим, стоит напоминать, что я-не один, что таких мечтателей — миллионы. И именно для них и вместе с ними я на пустом месте, не тронутом человеческой цивилизацией, построю великий Храм Бога. Не только я не столько для молитв — молиться, как я много раз повторял, можно везде: для разговора с Ним не требуются ни стены, ни шпили, ни купола, ни тем более иконы и статуи, ибо они суть нарушение заповеди Его. Но построим мы сообща Храм для жизни, чтобы никто в нем не мог повторить про себя слова Нова: «Погибни день, в который я родился…», но сказал бы о нем другими его словами: «Там беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах. Там узники вместе наслаждаются покоем и не слышат криков приставника. Малый и великий там равны, и раб свободен от господина своего». И пусть будет так, ибо «на что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого Бог окружил мраком?»…
Иешуа опять умолк. Все-таки гипноз, подумал Крис, все-таки какая-то аура исходит от него, иначе почему так долго и так внимательно, без шепотов и шорохов, без привычных покашливаний, поерзываний, поскрипываний стульями слушает его гигантский зал, в котором, по его словам, засели умные и многознающие?.. Уж они-то не раз слышали нечто подобное, уж не былые ли коммуни-сты-социалиеты-анархисты-имя-им-легион десятилетиями повторяли слова печального страдальца Иова — про равенство и свободу? Все было под солнцем, а ведь живет мертвая тишина в зале, будто каждое слово Мессии не просто золото кто его сегодня ценит! — но куда дороже: истина, никогда ранее не являвшаяся миру…
Но и то правда: во время и к месту помянутая, истина опять, в который раз становится истиной, поскольку, однажды родившись, она не умирает вовек. Это умозаключение, решил Крис, тоже — истина.
А Иешуа продолжил, как подслушал мысль ученика:
— Я знаю, никто не любит истин, называемых банальными. Но банальными их делают многочисленные пустые повторы, за которыми — только звук, а смысл давно затерялся. Если кто-то еще не понял, что я не бросаю обещания на ветер, то пусть подождет результата. Верю: он не заставит себя ждать. А пока я лишь повторю давние мои слова, брошенные однажды ученикам: «Да будет слово ваше: „да, да“, „нет, нет“, а что сверх этого, то от лукавого». Я говорю: да, да, Храм будет, но мне нужна для него не тронутая доселе греховными и пустыми делами земля. Вот вы, господа, — хозяева разных земель, больших и малых, богатых и нищих, вот вы можете сказать мне сейчас: да, да. Учитель, у меня есть такая земля и ее довольно будет, чтобы принять на себя десятки, сотни тысяч, а когда-нибудь и миллионы тех, чей путь сегодня закрыт и кого Бог окружил мраком?..
Задал вопрос, опять замолчал, обвел взглядом тонущий в теплом мраке зал. Ждал ответа.
И тот не замедлил прозвучать.
— У меня есть такая земля! Да, да! — Громовой голос, троекратно усиленный электроникой, мгновенно заполнил зал, эхом оттолкнулся от стен. — Я дам тебе много земли, Учитель. Ты понравился мне, парень, к твоя идея тоже — окей, и я решил поверить твоим словам…
С верхних рядов вниз по ступеням несся огромный черный человек в невероятном красно-желто-сине-зеленом гран-бубу, весь увешанный золотом: часы, браслеты, перстни, ожерелье. Он ухитрялся перепрыгивать через три ступени, не путаясь в длинном своем попугайском одеянии, и луч прожектора высвечивал его из тьмы, сопровождал, позволяя всем присутствующим разглядеть добровольца, а камераменам передать его незабываемый образ на весь изумленный мир.