Шрифт:
— Света! Можно я возьму гитару? Я тут у вас видел, вон там, в той комнате. Так? — не дожидаясь ответа, он метнулся за инструментом.
Светик сморщила личико и жахнула полстакана «Абсолюта». Потом подняла на меня взгляд обделанной младенцем мадонны:
— Блянах… Мутант… а ты тож… менестрель? Мутант — вагант, малоюзаная рифма. Мутант!!! ТАК???
Светик на этом бы не остановилась, конечно, но тут забренчала гитара, и Санька запел сочиненный им когда-то «Ментовский гимн». В отличие от Светика мне было приятно вновь услышать:
— На баритон срывая тенор,не спит, чтоб был в стране закон.Таких ментов, как Боря Бренер в стране, увы, не легион.Ну и нечто подобное про всех семерых оперов нашего тогдашнего «прайда».
— Я думала… — тихо и торжественно произнесла Светик, — я думала… что такого уже не бывает…
— Еще? — с готовностью отреагировал Санька.
— Я должна вызвать рава. Иначе…
— Но он приедет с Умницей, — перебил я. — То есть с Фимой. И Фима тоже будет петь, поскольку он — тоже бард. А барды — они поют и играют на гитарах.
— Фима — неформат и стёб-предтеча, — сказала Светик тем же ужасным голосом. — А наш Оксюморон — настоящий поэт, ахха. Да, Александыр?
Санька вдруг ужасно обиделся. Он пощипывал струны на гитаре, как нервничающий юноша редкие усики. И молчал. В наступившей паузе мы все услышали, как снизу завопил Плоткин:
— Ур-роды!
— Ну ладно, — вздохнул Санька. — Если вам не нравятся песни на мои стихи, то я ведь и не претендую. Вот, например, песня. На стихи настоящего, хоть и неизвестного поэта. Света, можете ее рассматривать, как приглашение выпить на брудершафт. А то все «вы» да «вы».
Просто Санька-встанька.
— Сплетем хвосты и перейдем на ты!Изобразим хвостами — бесконечность.Пусть каждый первый недалекий встречныйподумает: «Блудливые коты»…Неожиданно из погреба песню подхватил хорошо поставленный баритон:
— Пусть каждый надоедливый второй,не видя Знак в хвостах переплетенных,тихонько покачает головойи побредет — задумчивый и сонный.Санька растерялся и заткнулся. Да и мы растерялись не меньше. Санька-то пел совсем неплохо, голос у него был вкрадчивый, но сильный. Но в сравнение с Эфраимовым не шел. А Плоткин продолжал, с драматической слезой, словно взывал к свету из ада:
— Увидев бесконечность, он поймет,что жил не так, но впереди — надеждана умопомрачительный полетмежду собою — будущим и прежним…— Слышь, ты! — зло заорал Санька в пол, отложив гитару. — Кенар в клетке! Че ты там выпендриваешься? Откуда ты эту песню знаешь? Ее никто не знает. Это мой друг написал, — пояснил он нам. — Он животных любил. Помер.
— Друг! — возмутилось подземелье. — Да в жизни Мишка с братками не кентовался! Он бы у тебя и с похмелья рюмки не принял! И живой он, живой! Я его летом видел! Он из Тюмени приезжал! Отпустите меня!
— Во! — обрадовалась вдруг Светик. — Этта который Мишка? Пряхин? В «Огах» читал?
— Он! Да! Ты что, правда Мишку знаешь?! Как же ты тогда можешь?! Девушка, нахрен я вам нужен?! Нету у меня никаких денег! Отпустите меня!!!
— Еще слово, — завопил Санька и застучал пустой бутылкой в пол, — я тебе кляп в мозги засуну!
Светик одобрительно кивнула, ей явно понравился образ кляпа в мозгах. А мне, наоборот, все происходящее совсем уже не нравилось. И я, подмигнув скисшему Саньке, сам полез в погреб.
Плоткин был перевозбужден и напоминал провинциального трагика. Я сказал ему на иврите, что Санька страшен во хмелю и лучше бы он действительно молчал, а еще лучше, чтобы минут через пять разыграл приступ астмы, тогда я смогу вывести его на воздух, откуда он и сбежит.
Я говорил и внимательно следил за лицом Плоткина, чтобы уловить огонек понимания прежде, чем он его потушит. Плоткин же смотрел на меня выпучив глаза, тяжело дыша, испуганно, словно я говорил с ним не на благородном библейском языке, а на чеченском.
Когда я вылез, Светика на месте не оказалось. Сильно расстроенный и пьяный Санька уже ждал меня с наполненными водкой стаканами. Взгляд его больше подошел бы О'Лаю. Я решил успокоить влюбленного джигита и сказал какую-то банальность по теме. Но Санька отрицательно покачал головой и выдохнул:
— Но она действительно прекрасна. Так?
В молчании прошли десять минут вместе с надеждой, что у Плоткина начнется приступ астмы. Но он сидел, как мышь в Грозном. Когда вернулась Светик, я объявил: