Шрифт:
Все эти институты частично были подорваны новой стихией буржуазного образа жизни, частично были сознательно демонтированы системой "экономики спроса", сконструированной по заказу заправил нового массового производства, эксплуатирующих законы морального старения продукции и экспансию притязаний.
Какой горизонт нам открывается с появлением нового массового типа, склонного к промышленному дезертирству, но не склонного умерять свои потребительские притязания?
Ясно, что дезертир, обуреваемый безумной жаждой потреблять, неминуемо кончает тем, что становится мародером.
Вот она, главная антропологическая тайна наступающей эпохи: общества наводняются мародерами, представляющими в данном случае не какой-то маргинальный тип, а соответствующий духу времени и механизмам формирования "новейшей личности". Как взять максимально многое при минимуме личных усилий — вот вопрос, который преследует эту личность и ставится ею в центр всех жизненных стратегий.
Мы бы погрешили против истины, если бы стали отрицать связь такого типа психологии с интенцией новоевропейского прогресса как такового. Разве прогресс как идеология, построенная на подмене образа небесного рая раем земным, не обещал новоевропейскому человеку избавление и от прежних тяжких усилий, и от прежней нужды? Разве эта идеология не игнорировала изначально внутреннее противоречие между обещаниями праздности и обещаниями изобилия?
Если «парадокс» традиционного образа жизни был замешан на сочетании крайних усилий с крайней жизненной скудостью, то парадокс современного образа жизни замешан на сочетании досуговой утопии с утопией изобилия.
Этот главный парадокс современности практически пыталась разрешить коммунистическая система. Она взяла от капитализма одну сторону — промышленный образ жизни с его трудовой аскетикой, одновременно попытавшись избавиться от давления законов рынка, рождающих авантюрно-гедонистическую "экономику спроса". Формула "опережающего роста средств производства по сравнению с ростом предметов потребления" как раз и отражала эту не только промышленно-экономическую, но и антропологическую (социокультурную) стратегию строителей социализма, пуще всего опасающихся буржуазно-индивидуалистической распущенности и «дезертирства».
Обещанный коммунистический рай, отвечающий сентенциям посттрадиционной секуляризованной личности, был промежуточным образованием: с одной стороны, в нем содержалось гедонистическое упование, с другой — он сохранял трансцендентально-потусторонний характер, роднящий его в чем-то с раем традициональных религий. Эта промежуточность — отсутствие имманентного стабилизационного стержня — и сгубила коммунизм. По критериям идеологии прогресса и характерных для нее морально-психологических ожиданий он оказался менее последовательным, чем новейшая либеральная идеология. Субъективно — с позиций личности эмансипаторского типа — новый либерализм выглядит более адекватным, чем коммунизм.
Поэтому-то либеральная идеология оказалась субъективно более убедительной, чем коммунистическая, что и определило ход событий в переломные восьмидесятые годы ушедшего века. Коммунизм, с одной стороны, включал программу эмансипации, но понимал ее в духе большой традиции классической европейской философии: как эмансипацию труда, но не как эмансипацию от труда. Эмансипация труда соответствовала долговременной программе развития как перехода от природного состояния к разумному состоянию, венчающему историческое развитие человека как творческой космической силы, призванной «развеществить» всю материю, превратив ее из состояния вещи-в-себе в вещь для нас.
В конечном счете здесь в превращенном виде содержалась идея об особом, космическом статусе человека, характерная для великих монотеистических религий. Напротив, новая либеральная программа освобождения от труда находится в опасной близости к апологетике естественного состояния человека, вполне способного быть понятым как праздник инстинкта. Либеральная гедонистическая программа вполне соответствовала тому реваншу принципа удовольствия над принципом реальности, о котором говорят неофрейдисты и который так подкупает современное массовое гедонистическое сознание.
Здесь необходимо сделать ряд оговорок. Первая из них касается недавнего опыта неоконсервативной волны на Западе. Как известно, неоконсерваторы достаточно жестко критиковали кейнсианскую "экономику спроса", противопоставляя ей добрую старую "экономику предложения". Под первой из них они понимали не только политику "дешевых денег", направленных на поощрение авантюрного предпринимательства и авантюрного потребительства, но и политику «большого» социального государства, умножающего социальных иждивенцев. Последовательно проведенный принцип неоконсервативной "экономики предложения" в пределе означал, что потребителями могут быть только производители: потребляющее население ограничивалось бы самодеятельным населением, за вычетом всех неэффективно работающих, забракованных рыночным естественным отбором.
При этом неоконсервативные экономисты недооценили тот факт, что в современном постиндустриальном обществе возрастание доли потребляющего населения в его отношении к непосредственно производящему связано не только с ролями досуга и давлением "культуры пособий", но и с возрастанием роли обучения и образования, все более поздним вступлением учащейся молодежи в профессиональную жизнь, а также с ростом творчески экспериментального социального времени различных новационных групп, к которым нельзя предъявлять требования немедленной экономической отдачи. В возникшем недоразумении между носителями буржуазного неоконсервативного реванша и носителями постэкономического общества будущего нашел отклик давний конфликт буржуа с культурой, мещанина— с творчеством. Вскорости, впрочем, неоконсервативное вето на гедонистический индивидуализм "экономики спроса" было практически снято.