Шрифт:
На всей городской набережной ныне сохранилась одна единственная скамейка, точнее ее бетонный остов. Тут же вспомнили, как сидели на этой самой скамейке ранним утром – следующим после выпускного вечера. То утро выдалось замечательное, солнечное, и было тогда любопытное ощущение, когда впереди что-то открылось, и сзади закрылось навсегда, и началась новая жизнь. Весь класс тут же разбросало, и больше половины ребят и девчонок из класса ни Шахов, ни Павел уже никогда больше не видели. Обычно после окончания школы часть выпускников уезжала учиться дальше в большие города, и уже редко когда возвращались в Любимов навсегда. Те же из ребят, кто возвращался, не поступив, или просто оставался в городе, шли служить, причем закосить от армии в Любимове всегда считалось
"западло" – проявлением мужской слабости и дозволялось разве что уж совсем больным, что, впрочем, ничего не меняло. Хомяк по этому поводу как-то рассказал, что у них на корабле был матрос, у которого внезапно развилась какая-то упорная кожная болезнь, типа псориаза или экземы, и которого в принципе можно было бы с флота запросто списать. Однако тот был родом из какой-то вятской деревни и буквально умолял врача не комиссовать его, а дать дослужить: "Иначе,
– говорит, – мне не жениться!" В их деревне так же, как и в
Любимове, в народе считалось, что парень, не прошедший армию, либо больной, либо порченый, либо просто слабак. Он и в семейной жизни такой будет. Считалось, что это были сцепленные вещи, как глухота у белых кошек с голубыми глазами.
Павел же в тот год вообще никуда учиться не поступал и до призыва работал на фабрике слесарем отдела КИП (контрольно-измерительные приборы) да еще и с укороченным рабочим днем, пока ему не исполнилось восемнадцать лет. В свободное время они с компанией таких же парней ходили на танцы, знакомились с девчонками, шатались по городу, дрались, хорошо выпивали и одновременно усиленно занимались спортом. Какой-либо дальней жизненной перспективы никто из оставшихся в Любимове ребят в то время не строил: впереди была только армия – кому следующей весной, кому – осенью, а впереди был почти целый огромный год.
Павел постоянно был чем-то занят, и все казалось, призыв еще не скоро. Потом осталось два месяца, один, а затем внезапно пришла повестка. Все осложнили личные заморочки, то есть проблемы с Олей.
Их отношения оставались для Павла совершенно непонятными. Вопрос у него к ней был один и очень простой: "Будешь ждать?" – и на этот вопрос он четкого ответа так и не получил. Вполне возможно, что он был для нее просто "другом с соседнего двора", а будущий же гипотетический муж в ее представлении выглядел совсем другим человеком и все это место, где она жила, казалось ей временным пристанищем перед другой, главной жизнью… А тогда впереди были бесконечные два года службы и все, казалось, было в последний раз.
Потом была площадь, фабричный духовой оркестр, толпа, гомон…
Странно, что она вообще тогда пришла. Они стояли рядом, почти не говорили, не обнимались и не целовались. Иногда ветром бросало ее душистые волосы ему на щеку. Когда под конец потянулся к ней – поцеловать, она в последний миг отвернула губы. Заорал офицер, ребята полезли в автобусы. Все было кончено. Она что-то вдруг захотела сказать. Или даже сказала, но он не понял и не расслышал:
"Что? Что?!", но тут грянул марш "Прощание славянки", которым в
России все кончается и все начинается.
Автобусы медленно тронулись, осталась позади площадь, сквер, улица и поворот, который отсек навсегда их прошлую, сейчас казавшуюся такой беззаботной, жизнь. И после этого поворота они уже не оглядывались назад. Они уходили в другую жизнь без сожаления и без оглядки – словно завоеватели на незнакомый и враждебный им континент, оставляя за собой пылающие корабли юности.
Больше никогда уже Павел Олю не видел, так и осталась в памяти там, за пыльным задним стеклом автобуса, смотрела вслед, но не махала. Все махали, а она не махала.
Тогда еще почти сутки проторчали на сборном пункте, находившемся в самом центре Н. и представлявшем собой замкнутое старое кирпичное здание с большим внутренним двором. Целый день болтались по этому двору, спали на голых пружинах незастеленных коек. В тот же день прибыла команда из Хрючинска – все уже стриженые, одетые в самое что ни на есть рванье, злющие. Тут же с ними, конечно, схлестнулись.
Утром всех повезли на военный аэродром.
По прибытии в часть началась разная бухгалтерия, еще одна медкомиссия, выдача формы, ее подгонка. Шатались из угла в угол, помаленьку начали знакомиться. Ходили, шаркая ногами, по плацу маленькими группами, смотрели, как прибывают еще ребята. Иногда заходили в спортгородок и там выделывали разные штуки на перекладине, кто что умел. Павел тогда мимоходом преспокойненько сделал двадцать пять подъемов переворотом и еще бы мог… А через две недели лишь одна мысль о попытке сделать "склепку" – вызывала тоску и дрожь в наболевшем животе, мышцы которого были как веревочные; он подтягивался раза два и обрывался, ничуть того не стыдясь – до того был уже измотан. Однажды пришел в казарму ночью после наряда, весь разбитый, лег на койку; народ спал, стояла страшная вонь, было жутко, одиноко, вспомнил вдруг мать, девчонку свою Олю и чуть не заплакал. Тот период Павел вообще запомнил плохо, только и осталось, что "подъем – отбой", иногда просыпался уже внизу на нижней койке, чуть не на плечах у кого-то, натягивая штаны и сапоги, и казалось, все те первые месяцы ни разу и не ходил шагом, а только бегал.
Весь этот курс молодого бойца, начиная с утренней зарядки, после которой дрожали ноги, поначалу казался изощренной пыткой, но потом он втянулся, привык и только хохотал, когда его закадычный армейский дружок Вовка Юдин после очередного марш-броска, задыхаясь, прохрипел: "Честно, Паша, я хочу сейчас только одного: лечь и умереть…", – а через пять минут они снова бежали изо всех сил…
Однажды, года три назад, будучи проездом в Самаре, Павел решил наведаться к Вовке – хотел встретиться. Нашел Вовкин телефон и позвонил, какая-то тетка сказала, что он в больнице. "Что с ним?" -