Шрифт:
А знает ли Женя о том, что случилось ночью на степном пожаре? Или полагает, что Малинка где-нибудь на кухне от примуса загорелся? Знает, конечно, здесь всё знают и про больных и про здоровых, но все-таки поговорить о себе, о своей жизни, поговорить по душам, пооткровенничать очень хочется. Только не с кем попало, а с некоторыми...
Когда Жени в больнице не было, Малинка раскисал и готов был хныкать от боли, как малое дитя. Появлялась Галя, строго приказывала ему взять себя в руки, но Малинка от ее приказов расстраивался еще больше. Он отказывался от перевязок, когда дежурила Галя, рычал от боли в ответ на ее прикосновения и требовал хирурга. Но при Жене Малинка не стонал и даже не морщился. Пока она готовила стерильные салфетки, погружая их в лоток с мазью Вишневского (а мазь пахла рыбой), он умудрялся рассказать ей что-нибудь из солдатской жизни, бывальщину какую-нибудь нехитрую или анекдот. Любил вспоминать Алма-Ату:
— Ты там не была ни разу? Как же так, и живешь себе спокойно! Там такие горы, такие цветы. «Отец яблок»— само название города о чем говорит. Идешь по улице — сады направо, сады налево, спереди и сзади. Хочешь — сорвал яблоко, съел, хочешь — выбросил, никто и слова не скажет. Сядешь у арыка отдохнуть, смотришь — плывут! Апорт, кандиль, золотой налив, все сорта, бери, не хочу. – Он заметно привирал не только потому, что хотел развлечь Женю, но еще и от тоски по родному городу, хотелось Малинке наделить его и красотой небывалой и изобилием невиданным.
Жене, конечно же, было приятно работать с таким больным. Любому медику должно быть приятно, когда встречают его с великой радостью, а после перевязок, после процедур вздыхают с таким превеликим облегчением и так благодарно смотрят на тебя, что всерьез начинаешь верить – именно твои руки и приносят этому человеку исцеление.
Через неделю в «Целинных зорях» был напечатан очерк «Золотые руки» — о знатном механизаторе совхоза «Изобильный» Сергее Хлынове. Вверху дали крупно его портрет, дальше шел очерк крупным массивом, а внизу стояла подпись: Е. Измайлова. Женя читала очерк, и перечитывала, и самой себе удивлялась — надо же так суметь! Если уж быть до конца честной, ей хотелось бы, чтобы внизу была не только подпись, но и маленькая ее фотография. На память. Ничего в этом нет зазорного. В ее подписи содержится нуль информации для читателя, потому что Измайловых — тыща. А вот лицо ее, как и всякое лицо человека,— уникально, неповторимо. В будущем, Женя уверена, все газеты до этого додумаются. А пока она вполне удовлетворена и такой формой своей славы. Запечатала газету в конверт и отправила папе с мамой «авиа», пусть порадуются, а то они все дрожали, как тут Женя жить будет, не знает, как манную кашу варить, то ли молоко в крупу, то ли крупу в молоко.
Когда Женя принесла свою рукопись в школьной тетрадке в редакцию, ответственный секретарь Удалой прочитал ее тут же и сказал: «Ничего материал, пойдет». Женя ожидала большего, ничего — это, как говорится, пустое место. Но слово «пойдет» ее обнадежило. Так почему бы этому Удалому не сказать прямо, что, дескать, ты молодец, Измайлова, нашла время написать, старалась, ездила на полевой стан, собирала материал, изучала жизнь. Почему бы все это не отметить, не принять во внимание? «Ничего материал...» — кисло так произнес, прямо хоть забирай тетрадку и гордо покидай редакцию. Если плохо, то так и говори, руби со всего плеча, но если хорошо, так тоже говори прямо, труби на весь мир!.,
Все это, однако, так, сопутствующие мелочи. Главное — результат, а он получился неплохим. И про Ткача сказано, прославленного хлебороба, опытного руководителя, воспитателя молодых кадров, и про Марью Абрамовну трогательные строки — мать погибшего тракториста, она тоже считает себя целинницей, нашла свое место в жизни, именно здесь обрела себя, и конечно же, про Сергея Хлынова, подлинного передовика, человека честного, для него вопросы нравственные так же важны, как и вопросы хозяйственные.
И Женя не удивилась, а обрадовалась, как высшей справедливости, когда через несколько дней увидела свой очерк в областной газете. Удалой сам позвонил ей в больницу и сказал: «Ты посмотри сегодня газету, там нас перепечатали». Она посмотрела — это ее перепечатали, а не нас, товарищ Удалой, не вас. Не мог похвалить во-время, а теперь спохватился, так тебе и надо! Женя понимала, заноситься нехорошо, нескромно, но сейчас ей было не до самокритики.
«Интересно, что теперь скажет Николаев при встрече?»— думала она.
Женя показала газету Леониду Петровичу. Он искренне удивился, прежде всего, тому, что Женя нашла время и «написала так много». В этом тоже была похвала, хотя и неуклюжая.
Одним словом, теперь стало окончательно ясно, – то чудесное росистое утро, когда она встретила Хлынова, она запомнит на всю жизнь. И тех славных людей, которых там повстречала,— тоже. И Ткача, и Марью Абрамовну, и даже Таньку Звон, не совсем понятную для Жени, сложную, но тоже ведь фигуру из нашей действительности. Женя всегда будет возвращаться в своих воспоминаниях к первому лету на целине, к милым и сложным людям, чтобы еще и еще раз убедиться, насколько правильно, по-современному она поступила, вызвавшись поехать именно сюда, на целину.
Для нее были одинаково интересными, одинаково милыми все люди «Изобильного». Но вот Хлынов стоял пока что особняком, и чувство к нему было особенным, довольно смутным, неясным. «Надо все беспощадно проанализировать!»— решила Женя.
Что было вначале? Рассвет, вороненая от росы трава, огромное небо и поле. Потом бешеная гонка по плохой дороге, не столько езда, сколько тряска, заячьи прыжки. Может быть, это сумасшествие, этот риск, острота ощущений все это взволновало, врезалось в память и не проходит. Ведь прежде Женя гоняла мотоцикл только в городе по асфальту, на тренировках, гоняла так себе, без особой, без прямой надобности, больше на зависть неумехам девчонкам и в порядке некоторого самовоспитания. А здесь, в поле, была настоящая потребность движения, скорости, была лихость, умение было и потом истинное довольство тем, что испугала самого Хлынова.