Шрифт:
Доехали нежелательно быстро. Ткач первым заметил синеватую, едва заметную тень, откуда начиналась полоса заснеженной пшеницы.
— Здесь! – сказал он бодро и громко.
Миша слегка притормозил, посмотрел вопросительно на Николаева, но тот кивком велел ехать дальше. Ткач вспотел, снял шапку, вытер рукавом полушубка взмокший лоб.
— Здесь, говорю,— повторил он глухо, не узнавая своего голоса.
— Дальше!— гневно сказал Николаев.
Тянулось и тянулось погибшее, неубранное, сникшее под снегом поле как бы в тяжелой укоризне. Миша вел машину медленно, очень медленно. Для чего? Ждал с минуты на минуту приказания остановиться или медленно терзал душу Ткача? И не мог сейчас Митрофан Семенович приказывать на своем поле. Теперь это было преданное им поле.
— Стой!— резко, громко велел Николаев и сильно, рывком толкнул дверцу.
Следом за ним вылез, кряхтя и чувствуя себя старым и дряхлым, сам Митрофан Семенович. Остановился, сутулясь, потупясь, невольно, необоримо стремясь показать, как он стар и как немощен.
— Значит, район наш вышел на первое место,— очень тихо начал секретарь райкома, так ненормально, неподобающе тихо, что у Митрофана Семеновича заныли сжатые челюсти.— Об этом уже известно всей республике. Честь нам и слава.
Он говорил простые, известные слова, повторял, в сущности, но казалось сейчас, подбирал он их с мучительным умственным напряжением и именно обыденностью этих слов хотел подчеркнуть, что ли, момент.
— Выполнили и перевыполнили,— сказал Николаев громче, наращивая злость в голосе.
В короткой дохе секретарь райкома был похож на тонконогого медведя. Носил боты «прощай молодость», не признавал сапог и валенок. Стиляга... Обо всем этом робко, бесчувственно, просто так думал сейчас Ткач.
— Ордена скоро придут!— выкрикнул вдруг Николаев жарко.— Ткачу — за перевыполнение, а мне — за воспитание таких вот дос-той-ных кадров! А это как называется?!— Николаев вскинул прямую руку над снежным полем, подался вперед, застыл.— Как называется, я вас спрашиваю?!
Ткач переступил с ноги на ногу. Ничего не ответил, да и что ответишь сейчас, какими словами?
— Капиталисты топят пшеницу в океане, чтобы она людям не досталась. Ты утопил хлеб в снегу! Пустил чёрту под хвост труд своих же, совхозных людей, с которыми вместе живешь, ешь, пьешь! Славы захотел?! Сколько?!
— Больше говорят,— с прежней бессмысленностью, упрямо повторил Митрофан Семенович, с усилием, по-бычьи отстраняясь от глаз Николаева.— Полста шагов — не больше...
— Шагай!— Николаев снова вскинул руку в сторону хлебов.— Меряй!
И Ткач пошел. Иначе, если остаться, Николаев будет кричать и кричать — сколько?!— и придется ответить, в конце концов, — триста. Знал Митрофан Семенович, сколько, знал до снега, да язык не поворачивался. Не один, не два, не десять, а триста гектаров!
Споткнувшись, Митрофан Семенович перешагнул обочину, поплелся, вошел в пшеницу. Сапоги его цепляли и с треском рвали тугие стебли. Тупо глядя перед собой, он начал считать. Потом беззвучно заплакал, но продолжал идти, надеясь на оклик сзади и глядя невидящими от слез глазами. Скоро он сбился со счета, перестал ждать оклика Николаева; но всё шел и шел, смаргивая холодные слезы. С каждым шагом перед ним с колосьев опадал снег. Наверное, от слез на минуту стало легче, просветленней. Припомнилось Митрофану Семеновичу, как внучек его, тонкошеий школьник, читал молитвенным голосом: «Или вы хуже других уродились? Или не дружно цвели-колосились?..
Митрофан Семенович устал, оглянулся на темный след освобожденной им от снега пшеницы. Дорога уже потерялась из виду. Молчаливая, мутная, безветренная степь глохла рядом, вокруг, в сине-черной темени.
И Ткач почувствовал себя один на один с этой белой неуютной землей, с сожженным морозом хлебом. Один на один сам с собой и с мыслью, что поздно думать, поздно выбирать решение... Был бы покос, да пришел мороз.
Он пошел обратно по темному следу. Вышел на дорогу и увидел, что машины нет — Николаев уехал.
Долго понуро стоял на дороге Ткач.
«Секретарь райкома тоже человек, а не устав»,— решил, наконец, он, как ни странно, довольный тем, что не придется хотя бы сегодня смотреть снова в глаза Николаеву, и в то же время, не прощая секретарю горячности,— ведь бросил фактически живого человека в поле, одного, волкам на съедение.
«Или не дружно цвели-колосились? Или мы хуже других уродились?..»— заунывно повторялись строчки то так, то этак, и больше ни о чем не хотелось думать, будто голову набили мокрой соломой.
Вспомнилось детство, деревня, крытые вприческу избы, старый отец, батя. Вот он стоит на меже, ветер косит его бороденку, он в сивой длинной рубахе и тупых лаптях. И ничего-то у него нет, ни комбайна, ни трактора.
Долго ли брел Митрофан Семенович один, он не помнит. Потом впереди показался свет фар, и по низкому их расположению Ткач определил, идет легковушка. В нескольких шагах от него машина стала разворачиваться, и Митрофан Семенович увидел силуэты Миши и Николаева. «Победа» остановилась. Ткач выпрямился, расправил плечи, намереваясь пройти мимо с поднятой головой. Когда поравнялся, звякнула дверца, и Николаев глухо и негромко сказал, будто предлагая мировую;