Шрифт:
В «Невском проспекте» смена обликов автора была остра, облики эти существенно отличались друг от друга. В образе рассказчика «Шинели» они сгладились, сблизились, сошлись в большем единстве. Здесь автор тоже имеет не одно лицо, а два: он и равен мелочному, серенькому, убогому быту, им изображаемому и разоблачаемому, он и возносится над ним; он — слит с миром Акакия Акакиевича, и он — над ним, как русский поэт. Но это даже не различные облики, а лишь разные стороны одной души, одного сознания; душа родной поэзии бьется и в болотном бытии дурной жизни. Большее слияние аспектов образа автора привело к большей персонификации его: перед нами не вообще рассказчик, а именно автор, писатель, обращающийся не к слушателю, а к читателю, и именно Гоголь, а не другой какой-нибудь писатель. Он все время говорит о себе и беседует с читателем: «Имя его было: Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным…»; «Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть…»; «Об этом портном, конечно, не следовало бы много говорить, но так как уже заведено, чтобы в повести характер всякого лица был совершенно означен, то нечего делать, подавайте нам и Петровича сюда…»; «Так как мы уже заикнулись про жену, то нужно будет и о ней сказать слова два…»; «А может быть, даже и этого не подумал — ведь нельзя же залезть в душу человеку и узнать все, что он ни думает…» (автор отделяет себя от героя); «Но такие уж задачи бывают на свете, и судить о них не наше дело…» Автор — далеко от Петербурга, и уже давно (видимо, это должно говорить о том, что автор — это именно Гоголь, живущий далеко от России): «Где именно жил пригласивший чиновник, к сожалению, не можем сказать: память начинает нам сильно изменять, и все, что ни есть в Петербурге, все улицы и домы слились и смешались так в голове, что весьма трудно достать оттуда что-нибудь в порядочном виде».
Как ни очерчен автор персонально, — он в то же время несет в себе черты среды, окружающей Акакия Акакиевича. Он прекрасно понимает заботы и печали «мелочного» существования бедных людей и не смеется над ними, ибо знает их серьезность, трагический смысл их. Он очень хорошо знает, что такое построить шинель, когда нет денег, и как это делается. И он рассказывает не о том, что он где-то вычитал, а о событиях, происшедших когда-то с его личными знакомыми: он и адрес чиновника-именинника знал, да вот только теперь забыл его; он и с родней Акакия Акакиевича был, видимо, знаком, да и с ним самим, конечно: «… родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась как следует окрестить ребенка. Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин…» и т. д.
Но тот же автор — он же и поэт, более того — проповедник и почти пророк, полный высоких дум о человеке и человечности, и это он говорит в высоколирическом строе речи, например, так: «И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья…» и т. д. И здесь опять мы видим не просто изображение нравов и быта, но поэзию действительной жизни, воплощенную в сложном единстве образа автора.
Глава IV
«Ревизор»
В тот день, когда «Ревизор» появился на сцене столичного театра и одновременно вышел первым изданием, Гоголь если и не родился вновь, то, во всяком случае, предстал перед русским обществом в новом облике. Впрочем, для внимательного и глубоко сочувствующего наблюдателя, каким был, например, Белинский, этот новый облик нисколько не был неожидан: он возникал уже в «Миргороде» и в повестях «Арабесок». Но для противников Гоголя, равно как для многих из читателей, еще не вникнувших глубоко в суть его повестей, «Ревизор» был открытием нового Гоголя — писателя политического по преимуществу.
До «Ревизора» можно было еще видеть в Гоголе рассказчика забавных сказок, — и так именно «понял» Гоголя читатель-мещанин, чинуша и пошляк в душе, майор Ковалев или титулярный советник Поприщин, все поклонники Сенковского и Кукольника, люди, стандартно отлитые в формы идеологии режима Николая Павловича. До «Ревизора» можно было еще видеть в Гоголе острого и глубокого живописателя обыденных случаев и характеров, мастера изображения и милых и печальных черточек жизни, открывателя новой области поэзии в «непоэтическом» быте незаметных людей, наконец поэта украинской старины; так именно, по возможности прилаживая Гоголя к своему идеалу романтического искусства, представляли себе его, по-видимому, романтики — и Шевырев и, с другой стороны, Станкевич.
Но после «Ревизора» иллюзиям должен был наступить конец. Не увидеть в «Ревизоре» обвинительного акта, вынесенного государственности, губящей высокое в человеке и насаждающей гнусные пороки, современники Гоголя не могли. Иное дело — потомки; среди них нашлось немало таких, которые усиленно старались именно не видеть этого и еще усиленнее — не дать увидеть читателям и зрителям. Но в 1836 году — как и еще в течение четверти столетия — портрет российского правительственного аппарата, нарисованный в «Ревизоре», был так похож, реальность, живая действительность так явно и правдиво отразилась в нем, что не узнать этого портрета было невозможно, не понять «Ревизора» было нельзя. Поэтому-то все лагери общественной жизни 1830-1850-х годов так страстно реагировали на «Ревизора» — настолько резко, что именно эта буря переломила жизнь Гоголя, бросила его в отчаяние, выгнала его из России.
Что касается лагеря демократии и революции, то он принял «Ревизора» как манифест своей литературы, демократической и помогающей делу революции. Для Чернышевского великий Гоголь, патриот и учитель русского общества, создатель отрицательного направления русской литературы, тот Гоголь, под литературным знаменем которого сражался и сам Чернышевский, — этот Гоголь есть прежде всего автор «Ревизора» и «Мертвых душ»; именно с «Ревизора» начинается, с этой точки зрения, подлинно великий Гоголь. И в этом вопросе Чернышевский не расходился с Белинским, который хотя и написал на своем знамени имя Гоголя уже с 1835 года, то есть ранее «Ревизора», но выдвигал в Гоголе именно те черты, те идеи, которые восторжествовали в «Ревизоре». Именно измену общественным идеалам, измену политическим тенденциям «Ревизора» так гневно и трагически осудил Белинский в гоголевских «Выбранных местах из переписки с друзьями».
С другой стороны, с самого появления «Ревизора» и на протяжении нескольких десятилетий реакция с особым озлоблением нападала именно на «Ревизора», — и, потом, на «Мертвые души». До «Ревизора» Гоголя и побранивали и похваливали в реакционной печати — более, пожалуй, похваливали. Бранил его Полевой, еще вовсе не принадлежавший к лагерю реакции, и вовсе не с политически реакционных позиций. Бранил Сенковский, увидевший в нем конкурента. Во всяком случае, до «Ревизора» в правительственных кругах не рассмотрели в Гоголе крамольника, и сам Уваров считал возможным умеренно-благосклонно относиться к молодому историку. Но «Ревизор» изменил положение. «Ревизор» объяснил Гоголя, а в свете «Ревизора» стала понятна и крамола, заключавшаяся в повестях, ранее не вызывавших столь серьезных подозрений.