Шрифт:
Я очень хорошо помню пословицу: было бы болото, а черти будут, и признаю ее настолько правильною, что никаких вариантов в обратном смысле не допускаю. Воистину, болото родит чертей, а не черти созидают болото. Жалкие черти! как им очиститься, просветлеть, перестать быть чертями, коль скоро их насквозь пронизывают испарения болота!.. Да, смешны и жалки эти кинутые в болото черти, но само болото — не жалко и не смешно…» [144]
144
Н. Щедрин (М. Е. Салтыков). Полное собрание сочинений, т. XIII, 1936, стр. 266–267.
Болото самодержавной, крепостнической, помещичьей и буржуазной России должно быть ликвидировано, чтобы «черти» стали людьми. Эта-то ликвидация и отпугивала от последовательного критического реализма, от натуральной школы 1840-х годов, от «гоголевского направления» 1850-х и 1860-х годов всяческих либералов, запоздалых романтиков, почвенников и т. п., — куда бы они ни тяготели, к западникам или к славянофилам.
Поэтому-то либерал Грановский упирается на своих позициях романтика и индивидуалиста и протестует против социологии, законов развития общества, выдвигания вперед масс. «Школа исторического фатализма, — сетует он, — снимает с человека нравственную ответственность за его поступки, обращая его в слепое, почти бессознательное орудие роковых предопределений. Властителем судеб народных явился снова античный fatum, отрешенный от своего трагического величия, низведенный на степень неизбежного политического развития». [145]
145
См. Ч. Ветринский. Т. Н. Грановский и его время. М., 1897, стр. 82–83.
Грановский борется с идеей народности, воли масс там, где он ее находит. Он видит ее у славянофилов и обрушивается на коллектив во имя анархической индивидуальности, как истинный рыцарь буржуазных устоев. «Массы, как природа… — говорит он, — бессмысленно жестоки и бессмысленно добродушны. Они коснеют под тяжестью исторических и естественных определений, от которых освобождается мыслию только отдельная личность. В этом разложении масс мыслию заключается процесс истории…» [146]
146
Т. Н. Грановский. Сочинения, М., 1892, часть II, стр. 220.
Здесь идеализм, индивидуализм, пренебрежение к народу объединились для «ниспровержения» не только «масс», но и реализма. Заметим, что с точки зрения либерала-романтика детерминизм годится для массы, но не годится для личности, то есть для буржуа, жаждущего стать над массой в качестве ее хозяина. Это значит, что и литературу, опирающуюся на понимание «исторических определений» человека, то есть литературу реалистическую, Грановский трактовал как литературу столь презираемых им масс; что ж, вероятно в этом он был по-своему прав.
Между тем человек, казалось бы, враждебного ему лагеря, близкий как раз к славянофилам, почвенник Аполлон Григорьев в данном вопросе солидарен с Грановским. Он тоже против «определения» человека-личности, и потому он никак не может расстаться со своим Шиллером и с романтизмом. Любопытно, что он не нашел ничего более удачного, чем жаловаться на реализм — Гоголю, одному из великих отцов реализма.
В конце 1848 года Ап. Григорьев обратился к Гоголю с серией писем по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями». Это был «анти-Белинский». Григорьев сочувствует стремлениям Гоголя в его страшной книге, и это сочувствие определяет его позицию. Он не хочет быть реакционным «зубром», он «оправдывает» письмо Белинского к Гоголю, но Шевырев ближе ему в данном вопросе! И вот во втором своем письме, от 17 ноября 1848 года, Григорьев противопоставляет «Выбранным местам», книге, на его взгляд возвышенной, другую книгу, которая, «как нарочно», появилась «вместе почти» с «Выбранными местами» и наделала «чрезвычайно много шуму»; но эта книга, на взгляд Григорьева, хоть и действительно блестящая, остроумная, — является profession de foi враждебного ему направления. «Я говорю о «Кто виноват?». В ней романист высказал в образах, или, лучше сказать, в призраках… ту основную мысль, что виноваты не мы, а та ложь, сетями которой опутаны мы с самого детства». Григорьев возмущен: по его мнению, Герцен посягает на святыню, отрицает свободу и сопряженную с нею ответственность (разумеется, Герцен отрицает индивидуализм, анархию эгоистической личности). Книга Герцена — «важный факт, крайняя исповедь убеждений. Из нее следует: 1) что человек, глубоко чувствующий и горящий жаждою деятельности, должен обречь себя на бездействие… 3) что никто и ни в чем не виноват, что все условлено предшествующими данными и что эти данные опутывают человека, так что ему нет из них выхода… Одним словом, человек — раб, и из рабства ему исхода нет. Это стремится доказывать вся современная литература, это явно и ясно высказано в «Кто виноват?»…» [147]
147
«А. А. Григорьев. Материалы для биографии», под ред. В. Княжнина, П., 1917, стр. 114.
Так и позднее — либералы, консерваторы, реакционеры становились на защиту «свободы» человека от посягательств подлинно передового реализма с его пониманием общественных закономерностей жизни человека. Они не могли освободиться от пут романтического индивидуализма, — и они же более или менее склонялись к идеям «чистого искусства», усердствуя в защите «свободы» искусства от демократической идейности. Ровно в той мере, в какой даже передовые литераторы того времени тяготели к либерализму, они смыкались с наследием романтизма, с теориями «чистого искусства» и с протестами против «рабства» героя литературы. Наилучший пример — Тургенев, великий реалист, трагедию которого составили путы, державшие его в плену либерализма, эстетизма и романтизма, реалист, страдавший от своего реалистического мировоззрения, человек, которому свойственно было стремление к прогрессу, но не менее того и антипатия к «плебейству» этого прогресса.
Между тем художественный детерминизм передовых реалистов 1840-1860-х годов был механистичен. Он отъединял личность от среды, от массы в качестве следствия, жертвы этой среды. Возлагая ответственность на условия, то есть опять на среду, он как бы изымал личность и из ответственности и из среды. Тем самым он оказывался опять в плену индивидуализма, отделявшего личность от среды, того самого индивидуализма, с которым он хотел бороться. Надо было утвердить права личности не вне среды, не как жертвы среды, не как следствия среды, а в самой среде. Эту задачу ощутили лучшие умы революционной демократии, — но и они не могли разрешить ее в досоциалистических условиях творчества.
Огарев как-то написал Герцену: «Сочетать эгоизм с самопожертвованием — вот в чем дело; вот к чему должно стремиться общественное устройство». Задача, — и задача культуры, как и политики, — определена как будто правильно. Но формулировка ее обнаруживает и механистичность и половинчатость самой постановки задачи: эгоизм и самопожертвование — это не диалектическое, а дурное противоречие; эгоизм надо не сочетать, а уничтожить; самопожертвование тоже не добродетель, а несчастье. Подлинно демократическая, то есть социалистическая, культура ликвидирует это дурное противоречие. В ней нет ни эгоизма, ни жертвенности, ибо в ней есть единство личного и общественного, единство творческого бытия человека как личности и как коллектива, диалектическое единство, а не механическое равновесие.