Шрифт:
И далее: «Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? [мощь родины, — и вот она перешла в душу автора: ] И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи. У! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!» Думается, нет ни «гиперболы», ни чего-либо странного в гордых словах о неестественной власти, осветившей очи поэта. Ведь не о глазах Николая Васильевича Гоголя-Яновского, того, что из Васильевки и что сидит без денег где-то в итальянской дыре, идет здесь речь, а о силе слова поэта и человека, слившегося в эту минуту с чаяниями своего народа и в котором, стало быть, сосредоточилась богатырская сила народа, не убывая и в любой другой точке своего применения. Это и есть сила бессмертия народа в человеке, исполненном стремлений народа, сила подвига, сила патриотизма и творчества, то, что и формирует высшие черты образа автора в поэме Гоголя.
К вопросу о соотношении образа автора «Мертвых душ» с стихией народа можно и должно подойти и с другой стороны. Лицо автора в литературном произведении определяется не только непосредственными формулировками, прямо характеризующими его, но и — еще чаще — опосредствованно, через освещение, которое он, автор, придает изображаемым им людям и явлениям, через оценку тех и других. Так и в «Мертвых душах» — мы не можем не поставить вопроса, каковы основы, критерии оценки изображенных в поэме лиц, так сказать, чьи это оценки, для кого они характерны.
Обычный для литературы XIX столетия метод литературного произведения и в этом отношении не лишен индивидуалистических черт. Это значит, что обычно освещение и оценка изображенных в произведении лиц обоснованы как выражение мировоззрения, вкусов, взглядов автора, и автора именно как личности, как данного более или менее биографически определенного и индивидуально ограниченного человека. Тургенев, скажем, уважает Базарова, но не любит его, и в этом мы видим оценку и отношение лично тургеневское, такое, какое определялось умом и общественной честностью Тургенева, с одной стороны, и классовыми пристрастиями и предрассудками Тургенева — с другой.
Иначе обстоит это у Гоголя, и в частности в «Мертвых душах». Здесь оценка и освещение, приданные автором действующим лицам, не столько индивидуальны, сколько обоснованы тысячелетним опытом народа, отложившимся и отразившимся в фольклоре.
В этом смысле можно сказать, что «Мертвые души» — не по сюжету или пресловутым «мотивам», а по самым основам отношения к действительности — являются произведением, в высшей степени близким фольклору, пронизанным духом фольклора. Гоголю вовсе и не нужно было заимствовать из готовых произведений фольклора те или иные готовые элементы; он сам чувствовал себя как бы народным сказителем, творящим свою поэму по образу и подобию творений народа. Иное дело, что чаяния и стремления народа он понимал эмпирически, стихийно, далеко неполноценно. Но он хотел произнести слово народа в литературе. И это было одной из главных причин, почему «Мертвые души» были для него поэмой, эпосом, то есть творением народа.
Хорошо известны казавшиеся странными и удивлявшие современников обращения Гоголя ко всем грамотным русским людям с просьбами помочь ему написать его поэму, присылать ему материалы, описания, сцены, которые он, Гоголь, готов был использовать в поэме. Во всех этих действительно странных потугах впадающего в безумие гения была одна настойчивая мысль, неизменно и мучительно сидевшая в сознании Гоголя: он хотел видеть, он искал в неопределенном множестве русских людей как бы этих соавторов при создании «Мертвых душ». Он тянулся к мысли о некоем колоссальном коллективном авторе, лишь орудием коего должен явиться он, Гоголь. Этот автор — Россия, а за нею, в представлении Гоголя 40-х годов, — сам бог, возлюбивший Россию и русский народ.
Таким образом, с одной стороны, предмет изображения «Мертвых душ» — Россия, с другой стороны, и созидатель этого изображения, созидатель в высшем смысле, то есть как творец оценок и стремлений, движущих пером автора, — тоже Россия. Но предмет изображения поэмы — эмпирическая, вещественная действительность России, окружающая читателя 1842 года; а творец стремлений и оценок, освещающих предмет изображения поэмы, иначе говоря — субъект поэмы, — русский народ в своей сущности, не покоренный дурной действительностью. Принцип преодоления индивидуального бытия во имя высшего, бессмертного бытия коллектива, народа как единства, обосновал и объект и субъект изображения в «Мертвых душах».
Гоголь сам думал о том, чтобы найти, взгляд на вещи, исходящий не от единичного лица, а от множества сразу, то есть сам искал обоснования коллективом верности воззрения на действительность. 18/6 августа 1842 года он писал С. Т. Аксакову: «У всякого есть что-то, чего нет у другого; у всякого чувствительнее не та нерва, чем у другого, и только дружный размен и взаимная помощь могут дать возможность всем увидеть с равной ясностью и со всех сторон предмет».
Гоголю был ясен и его метод сближения с фольклором в принципах, в основах, а не во внешних чертах стилизации. Еще в 1839 году, в середине работы над поэмой, он как-то писал о фольклоре М. П. Погодину, приоткрывая свой замысел использования его глубинных черт — но в формах современной книжной литературы: «Есть в русской поэзии особенные, оригинально-замечательные черты, которые теперь я заметил более и которых, мне кажется, другие не замечали… Эти черты очень тонки, простому глазу незаметны, даже если бы указать их. Но, будучи употреблены как источник, как золотые жилы рудниковых глыб, обращенные в цветущую песнь языка и поэзии нынешней доступной, они поразят и зашевелят сильно» (письмо от 5 мая 1839 года).
Еще современники подняли вопрос о сходстве помещиков в «Мертвых душах» с разными животными. Об этом написал Шевырев, но написал, не поняв, в чем тут дело, и с непременной для него реакционной тенденцией; по его мнению, Собакевич — это медведь и свинья вместе, Ноздрев — собака, Коробочка — белка, Плюшкин — муравей, Манилов — потатуй, Петрушка — козел. Не стоит опровергать большинство из этих странных сопоставлений, тем более что они, как видно, стремятся оправдать Коробочку и даже гнусного Плюшкина лестными для них сравнениями, в то время как Петрушку, раба, Шевырев, конечно, легко оскорбляет — без достаточных оснований.