Шрифт:
Здесь играет роль и то обстоятельство, что герои обеих повестей объединены и как бы приравнены друг к другу местом своей жизни, национальностью, социальным своим местом и даже чертами внешнего сходства. В отличие от героев «Старосветских помещиков» и «Вия» герои именно и только «Тараса Бульбы» и повести о двух Иванах — миргородцы. Правда, в тексте «Тараса Бульбы» нет вообще никаких указаний о том, где, в каком городе или местечке был полковником старый Тарас; но в книге, носящей имя города, отсутствие указания на место действия следует, конечно, понимать как отсылку к титулу этой книги. Иное дело — «Вий»: Хома Брут учится — и, следовательно, живет — в Киеве (старички Товстогубы живут в своей усадебке, а не в городе).
Итак, и Бульба и Иваны — украинцы, миргородцы; Бульба и Иван Никифорович явно походят друг на друга и своим положением вольной шляхты (Иван Иванович — тоже шляхтич, дворянин, но он — не наследственный, а «выскочка» из поповичей) и своей комплекцией, внешним обликом. Это — сходные люди сходного места в жизни и типа.
Тем разительнее их отличие друг от друга, тем острее вопрос: почему же человек, рожденный быть Тарасом, становится Иваном Никифоровичем? Почему тот же человек, который в эпическом аспекте своем обретает величие Тараса или Остапа, — в реальности, не заслуживающей иного освещения, кроме сатирического, оказывается Иваном Никифоровичем или любым из других Иванов и не Иванов этой повести? А. Белый в своей книге «Мастерство Гоголя», книге, в которой символист и мистик увидел в Гоголе самого себя и все же высказал ряд отдельных острых наблюдений, — подметил это; он пишет здесь: «В «Миргороде» сопоставлены рядом, как конец напевного «вчера» с началом непевучего «сегодня», — Тарас с Довгочхуном; Довгочхун выглядит слезшим с седла и заленившимся в своем хуторке Тарасом, сатирически осмеянным… «Тощая баба», которая выносила на двор проветриваться «залежалое платье», вынесла же и «синий казацкий бешмет», «тощая баба» выволокла, «кряхтя и таща на себе, старинное седло с оборванными стременами, с истертыми кожаными чехлами для пистолетов, с чепраком когда-то алого цвета, с золотым шитьем…» Это — седло исторического Тараса, как знать, не прадеда ли Довгочхуна; наконец, «шаровары Ивана Никифоровича… заняли собой половину двора»; в шароварах казацких сращены Тарас с Довгочхуном, ибо казацкие шаровары — «шириною с Черное море» («Тарас Бульба»). [27]
27
А. Белый. Мастерство Гоголя, 1934, стр. 17–18.
Далее Белый развивает это интересное наблюдение в плане вульгарно-мистического «социологизма» (якобы и Довгочхун и Бульба — мелкопоместные нахалы, лентяи, «жоры» и собственники). Но седло Довгочхуна действительно ведет нас к Тарасу, седло, уже не нужное Довгочхуну, нелепое в его ничтожном быту, лежащее в кладовой без употребления, как и то самое ружье, из-за которого загорелся весь сыр-бор и которого ранее никогда не видал у Ивана Никифоровича его закадычный друг, говорящий при этом случае: «Что ж это он? Стрелять не стреляет, а ружье держит! На что ж оно ему?» — а затем и так: «Господь с вами, Иван Никифорович, когда же вы будете стрелять? Разве по втором пришествии. Вы, сколько я знаю и другие запомнят, ни одной еще качки не убили, да и ваша натура не так уже господом богом устроена, чтоб стрелять…» и т. д. Да, Бульба был «устроен» иначе; ему и седло и ружье были нужны; а ведь Бульба и в самом деле выглядит как некий идеальный аспект Довгочхуна.
Разумеется, повесть о двух Иванах писалась раньше «Тараса Бульбы» (до ноября 1833 года, а «Тарас Бульба», видимо, с весны 1834 года), но ведь речь у меня идет не о перекличках, непременно задуманных Гоголем, а о перекличках внутреннего строя, его творений; впрочем, создавая «Тараса Бульбу», он мог думать о героических возможностях людей — таких же в принципе людей, каких в жизни, окружавшей его, он знал как Довгочхунов; отсюда возможность переклички мотивов.
Ведь обе повести — и героическая и сатирическая — содержат рассказы о битвах; и там и здесь — война, подобно тому как война — в «Илиаде» и «Энеиде» и «война» в «Налое» Буало или в битвах валдайцев с зимогорцами в «Елисее» Майкова. Только в одной повести сражаются высокие герои за честь и проливают свою драгоценную кровь; а в другой — пошлые людишки «сражаются» за «гусака» и проливают чернила в гнусных кляузах.
Все есть в повести о двух Иванах — и дипломатические переговоры, и начало военных действий, и ночная вылазка в стан неприятеля с нанесением ему тяжкого ущерба ниспровержением гусиного хлева, и смелое вторжение самого энергичного и, пожалуй, самого разумного участника боевых действий — бурой свиньи. И все это — ужасающе пошло, мелочно, ничтожно рядом с величием могучих и в добре и зле героев поэмы о Бульбе и его сынах. Между прочим, именно это соотношение между «Тарасом Бульбой» и повестью о двух Иванах, видимо, отразилось во введении к рассказу Н. В. Кукольника «Вольный гетман пан Савва»; здесь говорится о битвах эпических времен Украины: «Была себе Украйной, вольной землей… тогда на просторе, свободно и безнаказанно разыгрывалось казацкое молодечество… и теперь в Малороссии тяжба в моде, но только на бумаге, а тогда та же вечная тяжба, только на шабельках» (это — заключительная фраза введения, тем самым подчеркнутая в своей значительности). [28]
28
Эту цитату из рассказа Кукольника привел И. Каманин в статье «Научные и литературные произведения Н. В. Гоголя по истории Малороссии». — «Памяти Гоголя». Сборник под ред. Н. П. Дашкевича, Киев, 1902, стр. 124. И. Каманин при этом ошибочно привел название рассказа Кукольника.
Кукольник был хорошо знаком с Гоголем, своим школьным товарищем; и хотя они взаимно резко отрицательно относились к творчеству друг друга, он все же мог, конечно, знать ход мысли Гоголя, слышать и от него, а еще более от общих друзей о гоголевских концепциях; при этом рассказ о пане Савве написан, очевидно, на фоне гоголевских вещей вроде «Страшной мести» и даже «Тараса Бульбы», как бы «в пику» Гоголю и в назидание его поклонникам.
Любопытно в этой связи и то место повести Гоголя о двух Иванах, где они беседуют о войне (эта беседа произошла в процессе обсуждения вопроса о злополучном ружье): «Говорят», начал Иван Иванович, «что три короля объявили войну царю нашему». — «Да, говорил мне Петр Федорович; что ж это за война? и отчего она?» — «Наверное не можно сказать, Иван Никифорович, за что она. Я полагаю, что короли хотят, чтобы мы все приняли турецкую веру». — «Вишь дурни, чего захотели!» произнес Иван Никифорович, приподнявши голову. «Вот видите, а царь наш и объявил им за то войну. Нет, говорит, примите вы сами веру Христову!» — «Что ж, ведь наши побьют их, Иван Иванович!» — «Побьют. Так не хотите, Иван Никифорович, менять ружьеца?»
Как видим, этот идиотский разговор двух обывателей, которым совершенно чужды какие бы то ни было интересы родины, для которых война — это нечто далекое, которое ни при каких обстоятельствах не может затронуть их ни нравственно, ни материально (а только второе для них и важно), — вращается вокруг мотивов героических песен, «дум», тех самых, которые обосновали строй и смысл поэмы о Бульбе: турецкая вера, битвы за веру и за свое, прения чужих королей (их, конечно, три — по закону троичности) с представителем «нашей» доблести. Сравним этот аспект воинских эпических мотивов с аспектом, данным в «Тарасе Бульбе», с тем, как реагируют на обиду русской веры герои этой повести-поэмы! А ведь еще раз вспомним, это как бы те же самые люди — Тарас и Довгочхун.
Что же делает их так разительно несходными? Эпоха? Только различие хронологического места их? Отчасти да, но только отчасти. Неточно было бы ответить просто, что, по Гоголю, люди были прекрасны, могучи, героичны — и стали дрянью, что, по Гоголю, современность — это лишь падение человека с пьедестала былого величия. Впрочем, в сознании Гоголя такая идея — в сущности, традиционная идея «золотого века», или идея «эпических времен» древности (Гегель), или представление о рае первобытно чистого нравственного человека (Руссо и почти весь XVIII век вообще), или представление о добродетелях и доблестях рыцарских времен (романтики) — в первой половине 30-х годов, видимо, была. Это был не столько исторический взгляд, сколько крепкая традиция относить свою утопию не в будущее, а в прошлое, в качестве мечты, а не установленной исследованием реальности истории. И, естественно, такое отношение к прошлому охотнее строило его образ на основании идеала поэзии народа, чем на документах.