Шрифт:
На зеленой траве ослепительно белел канат, срочно сплетенный из новеньких бельевых веревок. Полторасыч с прощальной тоской смотрел на него: замусолится, измочалится в азартных и небрежных руках!
Команды стали по обе стороны меловой черты, растянули канат.
Эммануил Османович начал счет:
— Раз!.. Два!..
Команды выжидающе замерли.
— Три!
И гости свирепо затянули:
— Улла-ла!
Соперники лихо рванули и… повалились на траву.
Канат лопнул сразу в трех местах.
Полторасыч схватился за голову, отвернулся, чтоб не видеть этого безобразия.
Плаврук приказал принести запасной канат.
— Какой еще запасной?! — горестно воскликнул Полторасыч. — У меня тут не канатная фабрика!
Пантелей сделал вид, что пробует связать концы каната, а сам расплел один обрывок и, скатав веревку метра а четыре длиной, спрятал за пазухой.
— Ничья! — провозгласил плаврук, убедившись, что нового каната не раздобыть и состязания не продолжить.
15
В колонне по два прошли под аркой главного входа и — к лесу, к тому мыску, что нависал над обрывом.
Настроение у всех такое, что петь хочется! Идется споро — ноги легки, как крылья, почти не касаются каменистой земли. Все друг к другу расположены, как никогда переглядываются, пересмеиваются, веселыми словами перебрасываются, хотя Орионовна всеми силами старается внушить ребятам, что в этот день особо необходимо сохранить серьезность и деловитость.
Санька Багров с утра напоминал всем, что он полковник. А теперь, в строю, он полностью вошел в роль. Только вот понимал он ее по-своему — говорил, говорил не умолкая. Может, потому, что стремился один проделать то, что положено целому штабу. А у полковника Багрова весь штаб — он сам и Бастилии Дзяк, согласившийся побыть у него адъютантом до первой разведки или до первого боя.
Багров вслух обдумывай решение будущей боевой задачи, приказывал одним уйти вперед, другим оставаться в резерве и, если противник зайдет с тыла, отразить его нападение. Приняв очередное решение, Санька, не оглядываясь, бросал Бастику:
— Записать и доложить генералу.
Увлекаясь, Санька вылезал из строя, и Орионовна всякий раз обещала вернуть его в лагерь.
— Полковника — в лагерь? — вопрошал Санька. — Да меня вся застава ждет-выглядывает!
Он не умел долго унывать, Санька Багров. Если вообще умел унывать. Он забыл о вчерашнем собрании и обиду на тех, кто соглашался с мнением воспитательницы: на «день границы» недисциплинированных не брать.
Пантелей от своей обиды еще не избавился. Не потому, что был злопамятным. Вот уж чего за ним никогда не наблюдалось — злопамятства! Но предчувствие, которым он долго мучился, не обмануло его. А ведь все склонялось к тому, что оно окажется зряшным. О поведении Саньки Багрова и Пантелея Кондрашина в отряде не говорили: приезд «иностранных гостей», в которых узнали сотрудников лагеря, так развеселил всех, что в пору было раз и навсегда отбросить все неприятное. Вроде всеобщую амнистию объявить. И Пантелей расслабился и даже подумал, что выставлять его на позор несправедливо — он не «номера откалывает», а важной заботой охвачен. Пусть этого не знают, но почувствовать должны все, если они настоящие товарищи!
Однако накануне «дня границы» — вот момент выбрали! — завели разговор, от которого до сих пор муторно. Это ж надо! Почти целый вечер над ним висела угроза: на «день границы» не возьмут!
Вообще-то ребята не хотели обсуждать ни Саньку, ни Митю, ни Пантелея. Разговор о них долго не затевался, и Орионовна обиженно усмехалась:
— Такое впечатление, что мы собрались посумерничать…
Посумерничать! Не всем это слово было известно. И поэтому некоторое время оно каталось по рядам, пока не улеглось там, где лежат слова привычные, давно знакомые. Пантелея это слово задело: хорошее «посумерничать»! Сидишь на виду у всего отряда и ждешь, когда тебя шпынять начнут. Ты открытый, и каждый вправе долбануть тебя, как ему хочется. «Посумерничать»…
Отряд подошел к лесу и, втягиваясь в тропу, перестроился в колонну походному. «Полковник» Багров скомандовал сам себе и в сопровождении «адъютанта» выскочил вперед.
Девчонки подчеркнуто громко смеялись, срывая обыкновенные листочки, и показывали их друг другу, точно это какие-нибудь невиданные цветы из африканских джунглей. Девчонки в лесу всегда себя ведут неестественно, видно, боятся и, скрывая боязнь, шумно восторгаются пустяками.
Пантелей воспользовался случаем и заново обследовал тропу. Как впервые, всматривался в каждый куст, в каждую прогалинку. Где-то здесь радистка спускается к морю. До мыска она могла добраться тем путем, каким Пантелей неожиданно вышел наперерез Мите. А в каком месте она пересечет тропу? Это-то прежде всего надо выяснить! Но тропа не выдает эту чужую и враждебную нашей земле женщину. Вот досада! Можно подумать, что радистка пролетает на явку через окна в зелени, в которых сияет стоящее стеной море…
Где ж она шла, где? Спрашивал Пантелей в десятый и двадцатый раз. Заросли молчали. Они высились преградой, за которой была тайна. Преграда изгибалась, повторяя изгибы тропы. Преграда прямо-таки хвасталась своей непотревоженностью, но Пантелей не верил. Она обманывает, она пропускает радистку и скрывает следы! Смотреть надо, смотреть!
Он ничего высмотреть не успел. Тропа пронзила мысок и заструилась по краю обрыва. Здесь он был совсем низким. До прибрежной гальки под ним — метр с хвостиком. Спрыгнуть — легче легкого. Все это Пантелей отметил машинально. Он все еще обследовал тропу в зарослях, возвращаясь на нее памятью. Наверное, потому он миновал подозрительное и спохватился, когда оно было позади. Он захромал, будто оступился, взглянул на ногу, потер ее и, не выпрямляясь, сделал несколько шагов в обратную сторону.