Шрифт:
Среди этих впечатлений, среди шумной и богатой удовольствиями светской жизни в Риме быстро прошла зима 1829/30 года и с наступлением весны, когда Анквичи уехали в Париж, Мицкевич также выехал из Рима, сперва на юг Италии, а затем в Швейцарию. Во время путешествия по последней он встретился и познакомился с молодым, только что начинающим тогда свое славное впоследствии литературное поприще поэтом, графом Сигизмундом Красинским. Впечатление, произведенное Мицкевичем на последнего, было самого благоприятного свойства. Красинский писал о нем восторженные отзывы своему отцу. Так, в одном письме он говорил: «Я научился от него хладнокровнее и беспристрастнее понимать дела этого света, избавился от многих предубеждений, предрассудков и ложных представлений. Это человек, стоящий совершенно на уровне европейской цивилизации, умеющий удивительно согласовать сухой реализм жизни с самыми возвышенными мыслями поэзии и идеальной философии, человек чистейших намерений и желаний, обладающий вместе с тем обширным умом, обнимающим все науки и искусства. Его суждения о политических и научных вопросах крайне ценны, рассудок непоколебим в делах обыденной жизни, характер тих и спокоен; видно, что он прошел школу несчастья. Он вполне убедил меня, что всякая шумиха, как в действии, так и в речах, и в писании – глупость, что истина и одна только истина может быть прекрасна и привлекательна в нашем веке, что все украшения и цветы стиля – ничто, когда нет мысли; что все заключается в этой мысли и что, желая быть теперь чем-нибудь, нужно учиться и учиться и искать истины везде, не давая обмануть себя блесткам, светящимся некоторое время, подобно светлякам в траве, а потом гаснущим навеки. Встреча с ним принесла мне много добра и, несомненно, будет иметь влияние на дальнейшую мою жизнь, влияние доброе и благородное». В этом отзыве много, конечно, юношеского преувеличения, но, тем не менее, он имеет значение, показывая, какое впечатление производил в эту пору своей жизни Мицкевич на сближавшихся с ним людей.
Во время путешествия Мицкевича по Швейцарии в Париже вспыхнула июльская революция, которую он, по словам его друзей, давно уже предсказывал. Не нужно было быть пророком, чтобы предвидеть неизбежность столкновения правительства Карла X с народом; но поэт основывал свое убеждение в этой неизбежности не на внимательном изучении политической жизни Франции, а на инстинктивном сочувствии к Наполеонидам, начало которого коренилось еще в воспоминаниях детства. Тогда как в самой Франции никто почти еще и не думал о восстановлении империи, он был убежден, что потомки Наполеона должны занять французский трон, и это убеждение не было разрушено и последовавшими событиями. Между тем революция вынудила графа Анквича с семейством уехать из Парижа. В Швейцарии Анквичи встретились с Мицкевичем и провели вместе несколько дней. Ясно сказавшееся при этом чувство поэта к Генриетте вызвало, наконец, давно назревавший взрыв со стороны графа, и на пути в Италию он объявил своей жене, покровительствовавшей дочери, что он скорее согласится видеть последнюю в гробу, чем женою Мицкевича. Для самого Адама эта вспышка оставалась пока неизвестной, но уже все обращение графа достаточно говорило о его нежелании иметь Мицкевича своим зятем, и поэт, возвратившись в Рим, стал избегать слишком коротких отношений с графским домом. Тем временем Мицкевич решил окончательно засвидетельствовать свой полный поворот к католической церкви и с этой целью исповедовался и причастился в Риме. Мистически настроенный ум поэта немало поразило то, что, когда прямо из церкви он зашел к Анквичам, ему рассказали дважды повторявшийся сон Генриетты, в котором она видела его, одетого в длинную белую одежду с белым ягненком на руках. В этом он увидел еще одно доказательство существования тайного сочувствия душ.
В то время как происходили эти события в личной жизни Мицкевича, в политической жизни его народа назревало событие, имевшее глубокое влияние на всю последующую деятельность значительной части польской интеллигенции, в том числе и самого поэта. В царстве Польском разразилось восстание, и многие поляки, проживающие за границей, поспешили под его знамена. Этого же ожидали и от Мицкевича, но он не спешил со своим решением. Он не ждал восстания и не надеялся на его успех; поэтому, несмотря на все свое сочувствие к восставшим, поэт медлил с выездом из Рима. Выехав наконец, он отправился в Париж, откуда надеялся пробраться в Польшу, но не преуспел в этом и направился в польские провинции Пруссии, куда прибыл, однако, уже слишком поздно, когда переезд границы сделался невозможным благодаря строгой ее охране, и само восстание близилось уже к своему концу. Мицкевичу пришлось быть только свидетелем отступления за прусскую границу уцелевших отрядов польского войска. Ввиду гибели национального дела он решил никогда уже более не возвращаться в Россию и разделить, по крайней мере, судьбу изгнанника с теми, с кем не участвовал в борьбе.
С этого момента началась для него жизнь эмигранта, тем более тяжелая на первых порах, что крушению надежд на независимость народа предшествовало разрушение личных его надежд в планах на будущее. Перед отъездом из Рима, не надеясь сломить сопротивление графа Анквича, он отказался от всякой надежды на брак с его дочерью и больше уже не делал никаких попыток к этому. Быть может, такое решение было слишком поспешно и преждевременно, и граф позволил бы еще уговорить себя, но гордость поэта, человека бедного, не позволяла ему слишком настойчиво добиваться руки богатой и знатной невесты.
Он поселился теперь в Дрездене, ставшем в эту пору сборным пунктом для большинства эмигрантов. Поэт не занимал, однако, особенно видного места среди последних уже потому, что не участвовал активно в происходящих событиях, и это обстоятельство ставилось ему некоторыми даже в упрек. Когда однажды он заметил в разговоре, что восставшим нужно было похоронить себя под развалинами Варшавы, а не отступать за границу, ему возразили: «Сделать это следовало разве для того, чтобы у вас было одной развалиной больше, на которой можно было бы воспевать наше падение». Эти и подобные замечания, а равным образом и раздор, начавшийся уже тогда в среде польской эмиграции, побуждали Мицкевича не выступать за пределы тесного дружеского кружка, тем более что в это время он предпринял новый большой литературный труд, долженствовавший, по его убеждению, служить продолжением той борьбы, которая начата была восстанием. Трудом этим была третья часть «Дзядов», имевшая, впрочем, со второй и четвертою общего только одно название. В ней представлялись события в Вильне 1823—1824 годов, арест филаретов и следствие Новосильцева, причем все политические страсти восстания были перенесены в описываемую эпоху. В произведении этом ярко выразился талант Мицкевича, – но в нем сказалось и господствующее религиозное настроение поэта, возлагающего на Бога решение всех политических задач своего века: правоверность поэта в этом отношении доходила до такой степени, что он не усомнился поместить в свое произведение сцену изгнания нечистого духа.
Обстоятельства европейской политики, отнимавшие у эмигрантов почти всякую надежду на помощь со стороны какого-либо государства, содействовали и усилению среди них пылкого религиозного чувства, искавшего и чаявшего чудес и вдохновений, и Мицкевич, уже в Риме торжественно признавший католицизм, сделался теперь открытым проповедником его. По его мнению, поляки должны были придать своему движению религиозно-нравственный характер, положив в основу его католицизм. Эти мнения, естественно, ставили поэта в оппозицию либерализму, который он презрительно называл «финансовым». С другой стороны, то унижение, в которое повергла польскую эмиграцию неудача восстания, вызывало, в свою очередь, реакцию, стремление оправдать себя высотою своих целей, недостижимых именно вследствие их высоты, и у Мицкевича начинает появляться идея мессианизма. «Может быть, – говорит он в письме к Лелевелю, – наш народ призван поведать другим евангелие народности, нравственности и религии, презрения к бюджетам, единственному принципу нынешней, поистине таможенной, политики. Сами ученые французы, – поясняет он далее свою мысль, – не чувствуют ни патриотизма, ни энтузиазма к свободе, они только рассуждают о нем».
Несмотря, однако, на этот нелестный отзыв о французах, Мицкевич вскоре отправился в Париж, так как, с одной стороны, ему нужно было позаботиться о напечатании оконченной третьей части «Дзядов», а с другой – саксонское правительство начинало явно выказывать неохоту терпеть долее пребывание в своих границах значительного количества эмигрантов.
Ко времени прибытия Мицкевича в Париж там собрались уже все более видные представители эмиграции, делившиеся, главным образом, на две партии – аристократов и демократов. Горячая вражда обеих партий, взаимные обвинения, масса самых несбыточных планов и надежд, находивших, однако, последователей, – вот что встретил здесь Мицкевич. Оторванные от почвы действительной жизни эмигранты жили мечтами, и чем мрачнее и непригляднее была действительность, тем сильнее разыгрывалась их фантазия, жадно воспринимавшая самые неясные и неопределенные надежды. Мицкевич по складу своих убеждений не подходил ни к одной из главных партий, на которые разделялась эмиграция: демократ, хотя и не вполне последовательный, и революционер по своим политическим взглядам, он в то же время был ревностным сторонником папства и католичества – и это отталкивало от него Лелевеля и других демократов, – тогда как аристократы пугались его крайних предложений.
Очутившись, таким образом, в стороне от этих партий, поэт не думал, однако, отказываться от влияния и голоса в политических делах эмиграции, а, напротив, самым ревностным образом защищал и устно, и в печати свою точку зрения, в силу которой в основу решения польского вопроса должен быть положен религиозный интерес. Развитие этого положения под влиянием все усиливавшегося мистицизма повело его к отрицанию европейской науки и всей цивилизации, как порождений исключительно эгоистического начала. Как прежде в первых своих романтических произведениях он противопоставлял данным точной науки веру толпы, так теперь еще резче он всей цивилизации противопоставил религиозное чувство народа, которое одно, по его мнению, сохранило в себе истину. За этим необходимо являлся уже и дальнейший вывод, что народ, сохранивший эту истину, должен будет внести ее и в жизнь всего человечества, заменив ею старые, узкие формы жизни. Восстановление Польши должно было знаменовать собою возрождение справедливости в человеческих и народных отношениях, и одно не могло совершиться без другого.