Шрифт:
Глава тридцать восьмая
Беседа о литературе
Фаворитка любила остроумцев, но сама на остроумие не претендовала. На ее туалете можно было увидеть, среди бриллиантов и финтифлюшек, романы и литературные новинки, о которых она превосходно судила. Она переходила непосредственно от каваньолы и бириби к беседе с академиком или ученым, и все они соглашались, что тонкое чутье позволяло ей открыть в различных произведениях красоты и недостатки, иногда ускользавшие от их учености. Мирзоза поражала их своей проницательностью, приводила в замешательство своими вопросами, но никогда не злоупотребляла преимуществами, которые ей давали остроумие и красота. В беседе с ней не было обидно оказаться неправым.
К концу одного дня, проведенного ею с Мангогулом, пришел Селим, и она велела позвать Рикарика. Африканский автор дает дальше характеристику Селима, но сообщает нам, что Рикарик был членом Конгской академии; что эрудиция не мешала ему быть умным человеком; что он досконально изучил древние эпохи; что у него было невероятное пристрастие к старинным законам, которые он вечно цитировал; что это была ходячая машина, фабрикующая принципы; что он был самым ревностным ценителем древних писателей Конго, особенно же некоего Мируфлы, написавшего примерно три тысячи сорок лет тому назад великолепную поэму на кафрском диалекте о завоевании Великого леса, откуда кафры изгнали обезьян, обитавших там с незапамятных времен. Рикарик перевел эту поэму на конгский язык и выпустил ее великолепным изданием, с примечаниями, схолиями, вариантами и всеми украшениями издания бенедиктинцев. Его перу принадлежали также две трагедии, скверные во всех отношениях, похвала крокодилам и несколько опер.
– Я принес вам, сударыня, – сказал Рикарик, склоняясь перед Мирзозой, – роман, который приписывают маркизе Тамази, но где, к несчастию, легко узнать перо Мульхазена; затем ответ нашего директора Ламбадаго на речь поэта Тюксиграфа, который мы получили вчера, а также «Тамерлана», написанного этим последним.
– Восхитительно! – заметил Мангогул. – Печать работает вовсю, и если бы мужья в Конго исполняли свои обязанности с таким же рвением, как писатели, я мог бы, менее чем в десять лет, поставить на ноги армию в миллион шестьсот тысяч человек и рассчитывать на завоевание Моноэмуги. Мы прочтем роман на досуге. Посмотрим же теперь, что это за речь, а главное, что там говорится про меня.
Рикарик пробежал глазами речь и напал на такое место:
«Предки нашего августейшего владыки, без сомнения, обессмертили свои имена. Но превзошедший их Мангогул своими необыкновенными деяниями заставит дивиться грядущие века. Что говорю я – дивиться! Выразимся точнее: заставит усомниться. Если наши предки имели основания утверждать, что потомство будет считать баснями чудеса царствования Каноглу, – то не больше ли у нас оснований думать, что наши внуки откажутся верить чудесам мудрости и доблести, свидетелями которых мы являемся?»
– Бедный господин Ламбадаго, – сказал султан, – вы пустой фразер. Я имею основания думать, что ваши преемники однажды заставят померкнуть мою славу перед славой моего сына, подобно тому как вы хотите затмить славу моего отца – моей собственной; и так будет продолжаться до тех пор, пока будут существовать академики. Как вы на это смотрите, господин Рикарик?
– Государь, единственно, что я могу вам сказать, это что пассаж, который я только что прочел вашему высочеству, был весьма одобрен публикой.
– Тем хуже, – возразил Мангогул. – Значит, в Конго утратили вкус к подлинному красноречию. Разве так великолепный Гомилого воздавал хвалу великому Абену?
– Государь, – заметил Рикарик, – подлинное красноречие не что иное, как искусство говорить одновременно благородным, приятным и убедительным образом.
– Прибавьте – и разумным, – продолжал султан, – и с этой точки зрения судите о вашем приятеле Ламбадаго. При всем моем уважении к современному красноречию, я должен признать его фальшивым декламатором.
– Но, государь, – возразил было Рикарик, – со всем почтением к вашему высочеству прошу разрешить мне…
– Я вам разрешаю, – перебил его Мангогул, – ценить здравый смысл выше моей особы и сказать мне напрямик, может ли красноречивый человек обойтись без него?
– Нет, государь, – отвечал Рикарик.
Он уже собирался начать длинную тираду, уснащенную авторитетами, цитировать всех риторов африканских, арабских и китайских, чтобы доказать самую очевидную вещь на свете, – но его прервал Селим.
– Все авторы вместе взятые, – заговорил придворный, – никогда не докажут, что Ламбадаго искусный и достойный уважения оратор. Простите мне эту резкость, господин Рикарик, – прибавил он. – Я к вам питаю незаурядное почтение, но, честное слово, отложив в сторону ваши корпоративные предрассудки, неужели вы не согласитесь с нами, что царствующий султан, справедливый, любезный, благодетель народа и великий завоеватель, и без мишуры ваших риторов так же велик, как его предки, и что принц, в глазах которого воспитатели стараются умалить значение отца и деда, был бы смешным глупцом, если бы не понимал, что, украшая его одной рукой, другой его обезображивают? Неужели для того, чтобы доказать, что Мангогул больше всех своих предшественников, надо сносить головы статуям Эргебзеда и Каноглу?