Шрифт:
«Во-первых, повиноваться законам и обычаям страны, сохраняя религию, в которой по благости Божьей воспитан, и следуя во всем остальном мнениям наиболее умеренным, удаленным от всяких крайностей и общепринятым наиболее благоразумными людьми в кругу, где буду жить. А так как благоразумные могут быть также среди персов и китайцев, как и между нами, то мне казалось полезнейшим направлять себя согласно с теми, среди кого буду жить. В особенности в разряд крайностей я поставлял все обещания, более или менее ограничивающие свободу. Так как я не видел ничего в мире, что оставалось бы неизменным, и так как я лично стремился усовершенствовать более и более мои суждения, а никак не делать их худшими, то я полагал, что сильно погрешил бы против смысла, если бы, одобряя какую-либо вещь в данную минуту, я обязывал бы себя считать ее хорошею и тогда, когда она перестала быть таковой или я перестал ее таковой считать.
Во-вторых, – быть твердым и решительным в действиях и, приняв какое-нибудь мнение, хотя бы сомнительное, но на которое я раз решился, – следовать ему, как если бы оно было вполне истинное. Так заблудившийся в лесу путешественник не должен блуждать из стороны в сторону, а, выбрав путь, какой кажется вероятнейшим, следовать неуклонно ему, не сходя с него без поводов разве особенной важности. Если он и не придет к цели, то все-таки выйдет куда-нибудь, где ему, вероятно, будет лучше, чем среди леса. Так как житейские дела часто не терпят отсрочки, то несомненно, что мы должны довольствоваться вероятнейшим мнением, если не в состоянии отличить верного.
Третье правило – стремиться всегда побеждать скорее себя, чем судьбу, изменяя свои желания, а не порядок мира, и вообще привыкнуть к мысли, что вполне в нашей власти только наши мысли, так что когда мы сделали со своей стороны все возможное относительно внешних нам вещей, тогда то, в чем не успели, значит есть относительно нас нечто, абсолютно невозможное».
Декарт не одобряет «беспокойного и волнующегося нрава тех, которые, ни по рождению, ни по богатству не будучи призваны к ведению общественных дел, имеют всегда в мысли какое-нибудь преобразование… Великие государственные здания слишком нелегко поднять, если они повержены, трудно даже удержать от падения, если они поколеблены, и падение их сокрушительное… Далее, что касается их несовершенств, когда таковые бывают – а что бывают во многих, о том нетрудно заключить из их разнообразия – то практика без сомнения сильно смягчила их и позволила нечувствительно устранить и исправить многое, чего заранее не могло бы рассчитать никакое благоразумие. К тому же почти всегда несовершенства их легче переносятся, чем перемены. Так, большие дороги, извивающиеся между гор, мало-помалу становятся столь наезженными и удобными от частого посещения, что много лучше следовать по ним, чем предпринимать более прямой путь, карабкаясь по скалам и спускаясь в пропасти».
Эти правила нравственности, проникнутые духом заботящегося только о личном покое оппортунизма, смущают даже благоговеющего перед Декартом и часто наивного Балье. Последний старается оправдать своего героя тем, что правила носят временный характер и имели целью дать Декарту руководящую нить в ту пору, когда он не выяснил себе еще с определенностью вопросов практической жизни; в душе же Декарт разделял более высокую мораль св. Фомы Аквината. Этими «временными» правилами Декарт, однако, руководствовался всю свою жизнь. Причины следует искать в условиях эпохи и личных особенностях философа. После бурь реформационного периода наступила реакция с обычными своими спутниками: придавленностью и приниженностью, общественным индифферентизмом, ханжеством и лицемерием. Декарт – человек робкий и осторожный, не желающий ссориться ни с властями, ни с духовенством. Достигнуть этого было ему тем легче, что религиозные и общественные вопросы его мало интересуют. И в людях его поколения (мы говорим о Европе) эти вопросы не вызывают прежней страстности и одушевления, а самого Декарта математические задачи интересуют несравненно больше, чем Генеральные штаты и вопрос о происхождении папской власти. Он не противник существующего порядка, но и плохой его союзник, союзник индифферентный. Живи он в Персии или Китае, он был бы последователем Конфуция или шиитского толка, держался бы общественных взглядов китайцев и персов и в своем богатом запасе диалектики отыскал бы себе оправдание.
И, однако же, – такова ирония истории – Декарт безусловно должен быть причислен к числу тех, «которые, не будучи ни по рождению, ни по богатству призваны к ведению общественных дел», сокрушили старый порядок. Профессор Любимов (прекрасным переводом которого мы здесь неоднократно пользуемся), сочувственно относясь к приведенным правилам нравственности, указывает в то же время, что непрерывающаяся преемственность связывает идеи Декарта с идеями революционной эпохи. Явление это вполне понятно. Как бы ни открещивался Декарт от «беспокойных» сторонников реформ, его философия была одним из симптомов того беспокойного исторического течения, которое, пройдя через несколько фаз, вымело из Франции остатки феодально-клерикального строя. Научное движение XVII века дало материалы (немаловажную долю их внес сам Декарт), из которых люди более смелые и отзывчивые к жгучим вопросам сковали оружие против тех элементов старого строя, с которыми считал возможным мириться Декарт под тем предлогом, что наезженные дороги лучше прямых.
В 1625 году Декарт, как мы уже говорили, вернулся в Париж много видевшим, объездившим почти всю тогдашнюю культурную Европу человеком. Вряд ли кто из научных деятелей его поколения совершил столько путешествий – впоследствии Декарт посетил еще Данию и, по-видимому, Англию, а последние месяцы своей жизни он провел в Швеции. Парижские друзья с радостью встретили его; он возобновил связи с Мерсенном и Мидоржем, познакомился с другими учеными, между прочим, со знаменитым геометром Дезаргом и с будущим комментатором своей «Геометрии» Боном. В этот свой приезд Декарт прожил в Париже три с половиной года и занимался математикой и физикой, а также наукой о человеке – физиологией. В физике он больше всего интересуется оптикой, знакомится с искусным шлифовальщиком стекол Феррье и, с обычной своей способностью увлекаться, уверяет Феррье, что, если тот будет следовать его указаниям, то в его стекла можно будет «видеть, есть ли животные на Луне».
Большой круг знакомых скоро стал тяготить Декарта, и, как в первый свой приезд в Париж, он тайком от большинства друзей поселился в укромном уголке и, как тогда, спустя долгое время был случайно разыскан настойчивым родственником. Последний явился к нему на квартиру в одиннадцать часов утра и, наблюдая в замочную скважину, увидел, что Декарт еще лежит в постели, время от времени приподнимается, пишет и потом опять ложится «подумать». Неожиданное появление родственника не особенно обрадовало Декарта, и с досады он отправился к королевским войскам, осаждавшим Ла-Рошель, посмотреть вызывавшие тогда общий интерес в инженерном мире осадные работы.
Декарту шел уже 33-й год, прошло уже около девяти лет со времени «чудесного открытия», возбудившего в его душе столько ожиданий, – и однако, ничего еще не было сделано. Правда, он был искусный математик, успешно решавший трудные задачи, но разве об этом он мечтал? уверенность в себе, граничащая у Декарта с самообожанием, не исключает у него, по-видимому, в эту пору его жизни припадков сомнения в своих силах и в своем призвании. Только этим и можно объяснить тот факт, что напоминаний родных о служебной карьере Декарт никогда решительно не отклоняет, всегда уверяет их в своем согласии и старается только устроиться так, чтобы задуманные ими планы расстроились и чтобы его забыли. Он не в состоянии еще противопоставить этим напоминаниям сколько-нибудь определенный жизненный план, опасается разочарования в своих силах, не уверен в том, что мечты его сбудутся. Случай окончательно выясняет Декарту его призвание и укрепляет в нем решимость следовать по избранному пути.