Шрифт:
Из Белоярова в Щербиновку поезд шел через Турчиновку. Демченко поехал дальше, а чекисты вернулись домой.
Передремали оставшуюся часть ночи, а утром Аверьян доложил начальнику окротдела о результатах поездки в Белояров.
Ласточкин интересовался всеми подробностями обыска. Сетовал:
— Так-таки ничего! А должно что-то быть, хотя бы какая-нибудь мелочишка. А так думается: или вы плохо искали, или Вольский надежно схоронил.
Коган петушился:
— Все перещупали, каждую щелочку обнюхали! Вольский — не дурак, ничего дома не держал.
— Почему? Знал, что его застрелят па границе?
— Этого, положим, не знал, а готовить место для тех, кто придет из-за границы, мог.
— А что, вполне, — согласился с ним Ласточкин.
К величайшему огорчению Когана начальник окротдела в Щербиновку его не пустил.
— Справится один Сурмач, а ты нужен на месте.
По предварительной согласованности Демченко должен был обойти добротные хаты в районе вокзала в поисках машины «Зингер» и никелированной кровати с «городскими наволочками» на подушках. А Сурмачу следовало выяснить, что такое «Штоль».
Большое село Щербиновка было зажато между «колеей» — железной дорогой и «каменкой» — дорогой, мощеной булыжником. Сады, огороды, дворы теснились на этом узком клине, а поля начинались через дорогу и длинными лоскутами уползали к далекому бугру, выбирались на него и, перевалив неохотно за горизонт, исчезали. Казалось, за этим далеким бугром кончался Щербиновский мир…
Сельсовет находился на краю села, «у черта на куличках». «И кому потребовалось загонять его туда!» — недоумевал Сурмач. Он было подумал, что сделано это ради помещения: подобрали просторную, удобную хату. Но Щербиновский сельсовет разместился в старой лачуге. Правда, двор при ней был просторный. Но какой от него прок сельсовету?
Хатенку, видимо, летом ремонтировали: пристроили крылечко, соорудили навес. К нему вершковыми гвоздями прибили красный флаг. Гвозди расщепили тоненькое древко. Истрепанный ветрами, застиранный дождями, флаг побелел, выцвел.
Вначале Сурмач попал в квадратный темный коридорчик с выщербленным полом. А уж из коридорчика широкие, распахнутые настежь двери вели в просторную комнату. Здесь было людно и почему-то тихо. Аверьян остановился у порога, за спинами у присмиревших собравшихся. Жались к стенам молчаливые, угрюмые мужики. А за широким длинным столом, накрытым кумачовой скатертью, сидел председатель сельсовета Лазарь Афанасьевич Тесляренко. Перед ним стояла высокая коробка телефонного аппарата с массивной никелированной трубкой.
Подивился Аверьян, глядя на телефонный аппарат: «На кой леший здесь эта игрушка, если, считай, до самой станции нет ни одного телефонного столба? Может, провод но земле пущен? Но вряд ли! От станции до сельсовета — как от Земли до Луны, где взять столько провода».
Председатель сельсовета чуть привстал из-за стола, ударил по краю кулачищем:
— Ну, Филипенко!
Толпа выплеснула на середину хаты тщедушного мужичка в старом, латаном-перелатанном пальтишке. Очутился он против стола председателя, затравленно огляделся и… вдруг повалился на колени.
— Лазарь Афанасьевич, не губи, деточек пожалей… Семеро… Что мог — державе отдал. А сверх этого — не могу. Еще ж и посеять надо.
— И не проси, Филипенко! Не мне — государству дай! — Мордастый, неуклюжий председатель Щербиновского сельсовета тяжко, всем телом обернулся и показал на портрет Ильича.
— Лазарь Афанасьевич, отец родной, но хоть маленькая справедливость должна быть. У меня четыре десятины на десять едоков, у Нетахатенко — двадцать пять десятин. А что с меня, что с него — одинаково по десять мешков.
— Не я законы пишу — Советская власть! — ответил председатель сельсовета. — Он посмотрел на телефон, вздохнул тяжко, будто тащил на гору мешок с горохом. Снял поблескивавшую трубку с телефонного аппарата. Похукал на нее, потер рукавом полосатого пиджака и начал яростно крутить ручку вызова. Звоночек нетерпеливо позвякивал, передавал куда-то во внешний мир упрямую настойчивость человека.
Не сразу, но ответ, видимо, пришел: заблестели выпуклые глаза Лазаря Афанасьевича.
— Девушка! Алё! Алё! Девушка, ты мне вызови Москву! Алё! Алё! Да не бросай ты, милая, трубку. Мне надо поговорить по важному государственному делу. — Он помолчал, видимо, ожидая, когда телефонистка соединит его с Москвой. От нетерпения Лазарь Афанасьевич поколачивал легонечко толстым пальцем по рычажку вызова, и звоночек постоянно тренькал, тихо, невнятно, вот так бормочет во сне ребенок. Но именно это и напоминает матери, что чадо живо и спит нормально. — Алё! Алё! — обрадовался вдруг Лазарь Афанасьевич. — Товарищ, вы извиняйте, что од державных дел оторвал вас. Я бы не стал беспокоить, но народ домогается. У нас тут есть многодетный бедняк Филипенко. За Советскую власть воевал. Не по силам ему продналог. Что мог — уделил державе, а три мешка за ним остались. Как в таком случае быть? — Лазарь Афанасьевич вдруг полез в карман и достал большой серый клетчатый платок. Вытер лоб, давая понять, что ему не по себе от того, что он слышит. — Я понимаю, дорогой товарищ, оно, конечно… Хлебушек всем нужен: и нашим рабочим, и немецким. Я так и растолковывал, но общественность настаивала. — Он осторожно, двумя руками положил трубку на рычаг, затем крутнув рукоятку вызова, дал отбой. Посмотрел на тщедушного Филипенко, который, застыв, окаменел в ожидании решения своей судьбы. И вдруг гаркнул: — Рабочие в Москве и за кордоном с голоду подыхают, а ты тут про своих детишек! Завтра же сдать останние три мешка!
— Лазарь Афанасьевич, — по-бабьи завыл Филипенко. — Долги раздал, государству отвез. Осталось семенное. Но что это за послабление крестьянину, коль выбирают до последнего, как при батьке Усенко!
— Перед Советской властью все равны: положено — сдай, хоть и семенное.
Дикое отчаяние руководило тщедушным мужичонкой Филиппом Филипенко. Он кинулся к Тесляренко, но его перехватили двое дюжих парней — телохранителей при особе председателя.
— Шоб ты кровью залился с твоей справедливостью! — вырывался из рук охранников одичавший от горя человек.