Шрифт:
Мне в свое время показалось подозрительным, и чем дальше, тем больше, такое безмятежное единодушие. Наконец, я решил произвести небольшое исследование, методика которого была составлена таким образом, чтобы полностью исключить возможность предвзятости. Я исходил из того простого предположения, что вне зависимости от направлений, господствуюших мнений или политических пристрастий, в университетах должны защищаться диссертации. А уж аспиранты, по молодости и горячности, не стесняются высказывать самые нетрадиционные соображения.
Итак, я отправился в хранилище диссертаций родного Гарвардского университета. Надо сказать, что компьютеризация там обнаружилась довольно поверхностная, так что работы, относяшиеся к периоду примерно до 1960-го года и далее в глубь веков, были просто сложены в большие деревянные ящики с надписями от руки, более или менее аккуратно отражающими содержание.
Интересующий меня раздел нашелся на удивление легко. Школа ориенталистики, основанная в 1825 году преподобным Джереми Хукером на средства, вырученные от торговли коврами, хранила диссертационные работы своих аспирантов на минус 4-м этаже главной библиотеки, в тесноватом, но не слишком пыльном отсеке. Мне понравилось, что он был практически изолирован от основного хранилища, и я даже выбил разрешение притащить туда стул, столик и лампу, так что работать стало не в пример удобнее. Все интересующие меня работы были написаны в промежутке между 1880 и 1900 годом — видимо, именно тогда и был пик интереса к "1001 ночи" в здешних краях.
Итак, устроившись в своем уютном закутке, я притащил все шесть папок с диссертациями, устроился поудобнее и принялся за неторопливое чтение. Признаюсь честно, давно я не получал такого удовольствия. Господа гарвардские аспиранты писали весьма недурным английским языком, порой подражая старым мастерам, порой сбиваясь на новомодный почти декадентский стиль повествования, но главное — тема их действительно вдохновляла. Чудеса Востока манили и кружили голову. Можно было легко представить молодого человека в неудобном сюртуке из грубоватого сукна, глядящего за окно в холодный и пасмурный бостонский день, а в мыслях бродящего по раскаленному, галдящему багдадскому базару. Вот он останавливается посмотреть на заезжего факира с ручной змеей, вот приценяется к диковинным фруктам, а вот неторопливо пьет кофе в тенистом саду под журчание фонтана. Женщины в чадрах волнуют его пуританскую кровь, и он отводит глаза, но искуситель шепчет ему на ухо что-то совсем несообразное: "Бока ее гладки и округлы, как свежесбитое масло, а бедра подобны пуховым подушкам…" Однако он усилием воли возвращается в библиотеку и снова берется за перо.
Впрочем, развязывая шнурки на последней папке, я уже мог представить, что увижу там: все тот же анализ источников и заимствований, рассуждения об арабских стихотворных размерах, датировка отдельных сказок по деталям касыд или газелей, изыскания в генеалогии эмиров — и проблески истинной страсти (о, весьма тщательно скрываемой!), когда речь идет о чудесах, джиннах и ифритах, дальних странствиях и гаремах.
Все шесть работ, к моему огорчению, даже и не ставили под сомнение народное происхождение большинства сказок, делая исключения лишь для пары длинных и скучных рыцарских романов. С некоторым колебанием я уже закрывал последнюю папку, когда мое внимание привлек конверт из плотной пожелтевшей бумаги, пришпиленый изнутри к задней обложке. Я извлек несколько хрупких страниц, ощущая легкий озноб предчувствия. Ровный, твердый и смутно знакомый почерк читался легко, хотя чернила и выцвели. Вот что было там написано (в моем переводе):
"Дорогой Бенджамен! На обратном пути в мое вермонтское уединение я продолжал размышлять о твоем превосходном докладе, перебирал все эти блестящие построения и так и эдак, но что-то мешало мне полностью согласиться с тобой. Наконец, я понял, что причиной тому — некий занятный эпизод, происшедший со мной много лет тому назад в Амритсаре.
Хозяин одной из лавок, что окружают тамошний базар, мечтательный и мягкохарактерный таджик, был как раз большим знатоком "Тысячи и одной ночи". Я в тот год нередко наезжал в Амритсар из моего родного Лахора, и вел от имени отца переговоры о закупке старинных ковров для музея. Умар (так звали таджика) встречал меня неизменно приветливо, и я отличал его между прочих торгoвцев коврами, которые, сказать тебе по совести, всегда смешили и раздражали меня своим неумеренным хвастовством и наглостью, неприятной в местных.
Однажды я засиделся дольше обычного: моя тамошняя подруга Хали за что-то на меня обиделась, и я с легким сердцем решил воспользоваться ситуацией, чтобы побыть в чисто мужской компании, а заодно слегка наказать ее за строптивость.
Когда стража прогнала последних посетителей, а от костров караван-сарая потянулись вкусные запахи плова, похлебок и жареной баранины, Умар с помощником, бойким мальчуганом лет двенадцати, закрыли лавку на хитрые засовы, и мы перебрались в заднее помещение, где Умар хранил свои лучшие ковры, причем наотрез отказывался даже обсуждать их цену. Мы закурили трапезундского табака, и вдруг Умар, видимо поколебавшись, осторожно спросил меня: слышал ли я что-нибудь о хорезмийском суфии?
Мне было тогда даже меньше лет, чем тебе сейчас, Бенджамен, и я полагал себя лучшим знатоком всех историй, которые рассказывает бродячий народ по базарам Среднего Востока и Индии. Однако о хорезмийском суфии я не слышал никогда, в чем нехотя признался Умару. Он огляделся по сторонам, жестом показал мне, чтобы я придвинулся поближе, и на протяжении следуюших двух трубок и трех чашечек кофе поведал мне удивительнейшую историю, в которую я, разумеется, не поверил.
"Жил некогда в Хорезме дервиш, имени которого никто не знал, поскольку пришел он из какого-то восточного кашгарского оазиса — то ли Комула, то ли Турфана — и хранил обет молчания. С учениками он общался посредством знаков и письма, да и было их у него немного. Перед смертью (а умер он в преклонном возрасте) он собрал четверых своих любимых учеников и вручил им толстую рукопись, которую никто из них раньше не видел в его скромном жилище, со следующими словами — и это был первый и последний раз, когда кто-либо слышал его голос.
"Близится закат блистательного царства Аббасидов, а скоро из Магриба придут полчища феринги. Они будут закованы в железо, невежественны и свирепы, и падут многие города, а истинная мудрость должна будет временно скрыться с людских глаз.
Никакое обычное оружие не поможет против пришельцев, но есть средство победить их души. Оно должно смягчить их природную воинственность, посеять сомнения в истинности их образа жизни, сломить гордыню их разума и сделать их мечтательными и слабыми.