Шрифт:
Хромой был кровожадным чудовищем-вампиром, персонажем доморощенной мифологии Гизеллы-Мелинды; из детей Сениора Мелинда больше всех, после Кальмана, наделена была литературным чутьем и силой воображения; постоянная ее настроенность на катастрофу, на конец света, на семейный или политический крах была своеобразным диким побегом той же самой фантазии, которая породила Хромого — орудие устрашения дочери Эммы Гачари. Не выдержав одинокой борьбы с кошмарами в темной комнате, девочка с колотившимся от ужаса сердцем выбегала на цыпочках в коридор, ища кого-нибудь, с кем можно было бы разделить свой страх. На сочувствие тети Клари можно было не рассчитывать, в кухню она вообще боялась спускаться, там ее только ругали и били, — и она бежала туда, откуда доносились голоса, — к задней половине дома, где жили два веселых старых барина. Оба страдали бессонницей и пытались преодолеть заброшенность каждый в соответствии со своим темпераментом: Сениор, пока Мария Риккль и дочери были в театре или на каком-нибудь балу, читал, Имре-Богохульник пел. Он знал, что в такое время никто на него не прикрикнет, и горланил непристойные песни; даже скованный болезнью, он был силен и смел, как Толди. Матушка, едва доставая до высоко расположенной ручки, с усилием открывала дверь и попадала к деду; в свете лампы ребенок и парализованный Сениор глядели друг на друга. Оба Яблонцаи рады были девочке; оба жили в таком унизительном одиночестве, что ее приход в ночные часы стал для них нетерпеливо ожидаемым событием. Сениор брал ножницы и вырезал ей из бумаги невероятно сложные кружева, фигурки, рассказывал про героев, про разбойников, про коней, про звезды, про греческих богов, как рассказывал когда-то собственным детям; Имре-Богохульник заставлял ее плясать. В нашей квартире на улице Хуняди — той улице Хуняди, что была стерта с лица земли американскими бомбами, — где матушка раскрасила все стены моей комнаты золотыми и красными птицами, висел на стене красный вышитый карман, вроде тех, в которых держат одежные щетки, только больше и красивее. После смерти Марии Риккль при дележе ее наследства матушка смогла выбрать лишь какую-нибудь мелочь на память: выдав ее замуж — заявили парки, — купецкая дочь и так сделала для нее больше, чем предусматривал любой закон, любое право. Матушка выбрала красный карман, в котором Имре-Богохульник держал сахар, их тайное ночное лакомство. Бесплатно сахар не полагался, за него нужно было танцевать, и четырехлетняя Ленке Яблонцаи отплясывала в комнате прадеда, на потертом ковре (в комнаты старых господ попадало в доме на улице Кишмештер все то, что неудобно было показывать гостям) свой сольный танец: кружилась, кланялась, приседала, подхватив полы длинной ночной рубашки, и после особо удачных па Богохульник бросал ей кусочек сахару, который всегда падал перед ней на пол. (Матушка в жизни не поймала ни одного брошенного предмета, ей было страшно, когда в ее сторону что-то летело, ее пугали даже жук или бабочка.) Ленке, словно собачонка, искала лакомство, ползая по полу. Однажды Мария Риккль с дочерьми почему-то пришли домой раньше обычного и застали Ленке в самый разгар ее выступления; в эту ночь и родился Хромой, который жил в коридоре, в печной выемке возле лестницы на чердаке, был черным, очень страшным и подкарауливал Ленке Яблонцаи днем и ночью. Днем его власть несколько ослабевала, но ночью он становился всемогущим: если бы Ленке вышла за порог комнаты, он тут же схватил бы ее и унес в преисподнюю. С тех пор матушка не смела ходить к веселым старым господам, а если и забегала к ним, то изредка, тайком, в дневное время; в ту половину дома, где жила бабушка, вход ей был заказан, Мария Риккль не желала видеть дочь Эммы Гачари. Ленке бегала в саду; найдя какой-нибудь шарик, катала его по полу; познакомилась было с квартирантами, но и туда ей запретили ходить. У одной кошки родились котята, всех их оставили дома: за Мелиндой всегда ходила свита всякого зверья. Матушка опустила котят в бочку с дождевой водой: пусть искупаются, будут чистенькими — и удивилась, когда они утонули. «Ишь, живодерка, — сказала четырехлетней девочке Агнеш, — сразу видно, чья дочь, — и, положив дохлых котят к ногам перепуганной Ленке, крикнула в окно подвала: — Клари, пойди-ка взгляни, что сотворила Ленке Гачари!» — «Яблонцаи, — плакала матушка, — меня зовут Яблонцаи!» — «Гачари!» — сказала Агнеш, потом сложила котят матушке в передник и велела нести в дом, показать бабушке; матушка опустила передник и убежала. Вечером она обнаружила странно вытянувшиеся, гладкие трупики перед своей постелью, тетя Клари в тот вечер даже свет в комнате оставила: пусть смотрит на плоды своих рук, пока семья не вернется из театра.
Дом на улице Кишмештер был огромен. Не только в глазах ребенка, но и на самом деле; огромные сводчатые ворота, делившие дом на два крыла, были рассчитаны, собственно говоря, на экипажи и большие повозки или возы; людей, приходящих в дом Марии Риккль, ждала вырезанная в высоченной створке калитка. Войдя в подворотню, повернув влево и поднявшись на несколько ступенек, гость попадал в длинную и узкую прихожую, где его встречала вешалка на всю стену, с зеркалом, со стойкой для зонтов и тростей; тут же, как в шляпном салоне, на отдельном столике торчали подставки для женских и мужских шляп — лишь для членов семьи, конечно. Книга Розы Калочи, по которой воспитывали и матушку, в этом вопросе не признавала шуток: в хорошем обществе гость не оставляет шляпу на вешалке, но берет ее с собой даже в гостиную, держа за край на уровне колен — как на картине Тихамера Маргитаи [90] «Достойная партия» — и лишь после специального приглашения кладет на ковер или под свой стул. Из прихожей гость — конечно, если он того заслуживал, — проходил в салон, оттуда в столовую, а уж из столовой мог попасть в комнату Марии Риккль; окна этих трех помещений выходили на улицу Кишмештер, точно на то место, где сейчас стоит большое здание Госстраха по улице Бетлена. Архитектор, строивший в свое время дом, где жила семья Яблонцаи, нашел для уличного фронта оригинальное, хотя и не совсем понятное с точки зрения здравого смысла, решение: пол в каждой комнате где-то в середине вдруг резко менял уровень, опускаясь, с помощью трех деревянных ступенек, на добрых полметра вниз, что обеспечивало безграничный простор для фантазии владельцев в вопросе интерьера, но весьма затрудняло размещение мебели и вообще передвижение в этих комнатах. Из прихожей же, в другом направлении, открывался широкий застекленный коридор, по которому можно было попасть в комнаты задней, дворовой, части дома; в коридоре, в зеленых ящиках с ручками, терпеливо дожидались своей смерти не приносящие плодов, проклятые кем-то от начала лимонные и фиговые деревья парок. Здесь, рядом со спальней Марии Риккль, жили ее дочери, далее, в бывшей комнате Кальманки, сидел в своем кресле Сениор и в бывшей комнате для гостей, в непосредственной близости от Сениора, — Имре-Богохульник. В коридоре, на стенах, чернели дверцы печей, а повыше — свистящие и завывающие по ночам вьюшки; это были владения Хромого. С правой стороны, в подворотне, были двери в две другие комнаты; окно первой из них, выходящее на улицу Кишмештер, было замуровано; в этих двух комнатах жили квартиранты. И было в доме еще одно помещение, окнами во двор, где свалены были каток для белья, гладильная доска, столик для швеи, время от времени приглашаемой в дом, и прочие предметы, с которыми купецкая дочь не могла расстаться, но и присутствия которых рядом с собой не желала терпеть; Ленке Яблонцаи понятия не имела, что когда-то она уже жила в этой комнате: здесь они с Эрнёке играли рядом со своей прелестной матерью на вечно незастланной постели, здесь, вокруг колыбельки Эммушки, грудами копился мусор, здесь цвели ярко-красными обложками лежавшие по углам романы. Из подворотни же вела крутая лестница вниз, в подвальный этаж, где была кухня и комнаты для прислуги; в дальнем конце двора стояла конюшня, чаще всего пустая, на замке: лошади и повозки находились в Паллаге. Комнаты Марии Риккль и дочерей соединяло темное, без окон, умывальное помещение, куда войти можно было с двух сторон, но пользовались им только женщины, Сениор же и Богохульник, которым помогала мыться Аннуш, обходились фарфоровым тазом на столике; переносной клозет с крышкой, обтянутой гобеленовой тканью, был лишь у Марии Риккль; девушки могли им пользоваться, только когда болели. Нужник для прочих обитателей, увитый диким виноградом, прятался за кустами сирени; летом отправление естественных потребностей затрудняли здесь тучи назойливых мух, зимой — проникающий в щели меж досками, до животиков прохватывающий альфёльдский холод. Веселые старые господа по звонку получали судно. В дальнем конце дома вела на чердак деревянная лестница, заканчивающаяся небольшой выступающей площадкой; площадка была весьма кстати: втащив наверх мешок с горохом или орехами, здесь можно было перевести дух, вытереть мокрый лоб; но здесь хорошо было и просто постоять, глядя вокруг, любуясь колокольнями и домами Дебрецена.
90
Маргитаи, Тихамер — венгерский живописец конца XIX — начала XX в.
С точки зрения прислуги, едва ли можно было придумать более неудобный дом — не только потому, что надо было держать в чистоте множество помещений: горничным приходилось с утра до вечера бегать вверх и вниз по крутой лестнице, таская белье, блюда с едой, дрова для печей, клозет Марии Риккль и судна веселых старых господ. Сениор в свое время, сразу после переезда в Дебрецен, выступил было с предложением: ведь в правом крыле, рядом с квартирантами, достаточно места, можно поднять прислугу из подвала или хотя бы кухню перенести наверх; Мария Риккль тогда даже не ответила ему. Кладовая тоже была в подвале, окна ее, конечно, выходили во двор и были закрыты металлической сеткой, которая летом оберегала продукты от непрошеных нахлебников. Во дворе, между крыльями дома, был разбит цветник, под разросшимися, одичавшими кустами сирени и жасмина всегда бродили, лежали, спали многочисленные кошки и собаки. В кошках постоянная нужда ощущалась из-за мышей, собаки необходимы были якобы для «охраны» дома; но держали их, конечно, не поэтому: все Яблонцаи не представляли себе жизни, если рядом не было четвероногих. Попадали сюда и подобранные на улице, нашедшие здесь временный приют животные; потом их отправляли в Паллаг.
Завтракать, обедать, ужинать семья собиралась в столовой; нужно было быть очень больным, чтобы есть в своей комнате; часы приема пищи в доме соблюдались столь неукоснительно, что к ним вынуждены были приурочивать свадьбы, похороны, семейные и общественные события все, кто рассчитывал на участие обитателей дома на улице Кишмештер. Купецкая дочь, садясь за стол последней, звонила горничной: можно подавать; семья в это время сидела, выпрямив спины, на неудобных стульях. Подаваемая на стол еда была до того горяча, что язык обжигала; в этом деле великой мастерицей была тетя Клари, которой столько раз отсылали назад пронесенные через двор, иногда по трескучему морозу, порой действительно немного остывшие блюда (прислуга не имела права входить в прихожую из подворотни, путь в столовую для нее существовал только через застекленный коридор), что со временем она приноровилась подавать все с пылу с жару, чтобы в адрес кухни не было попреков; супом можно было свинью ошпаривать. Мы с отцом всегда смотрели на матушку, на Мелинду, когда она бывала у нас в гостях, как на фокусников: мы кофейную чашку еще и в руки не можем взять, а они уже все выпили — словно их с пеленок вскармливали горячими угольями.
Мебель, стоявшую в доме, я и сама отчасти знаю: салонный гарнитур вишневого цвета позже стоял в квартире у Мелинды, там же я видела кожаные кресла Сениора и массивный немецкий столовый гарнитур с резьбой. После смерти Мелинды к матушке, а потом ко мне отошел барочный чайник Марии Риккль вместе с четырехугольными красными чашечками для какао на маленьких ножках, чудесными вазами, приобретенными купецкой дочерью, и статуэткой в стиле рококо, изображающей охотника, который вместе со своей собакой подглядывает за весьма красивой дамой, опустившей в ручей белые ноги. Две дополняющие друг друга необычные вазы в форме раскидистых деревьев с миниатюрными фигурками у основания ствола дали Ленке Яблонцаи основательную пищу для размышлений; в конце концов матушка почувствовала, что разгадала их тайну, и попыталась соединить влюбленных. Дотянувшись до комода, она поставила уникальные фарфоровые вазы рядом друг с другом, а когда ее поймали за этим занятием, тщетно пыталась, плача, доказать: мол, она лишь хотела, чтобы дядя и тетя встретились, — ее основательно побили, чтобы впредь не вздумала трогать ценные вещи. Из мебели — насколько эту вещь можно вообще назвать мебелью — дома у меня хранится один-единственный предмет: обтянутая бархатом скамеечка для ног, с нетускнеющими розами на ней: розовой, кроваво-красной и желтой; Мария Риккль вышивала их, будучи невестой, но, когда я на них смотрю, я думаю не о прабабке и не о Сениоре, а о ребенке, о крохотной девочке, сидевшей когда-то на этой скамеечке.
Из пятидесятилетней давности всплывает у меня в голове воспоминание. Мы с матушкой пришли в гости к Мелинде, я перевертываю скамеечку и, усевшись между деревянными ножками, гребу руками, плывя по воображаемому морю. Мелинда сердито просит меня не портить мебель и добавляет, что вот матушка была куда бережливей, она, бывало, и не шелохнется на скамеечке, пока не съест весь обед или ужин. Матушка улыбается, они говорят с Мелиндой о прошлом — я не очень прислушиваюсь к их словам: меня больше интересует настоящее и еще больше — будущее. То, что матушка сидела на этой вот скамеечке, а накрытый салфеткой табурет служил ей столом, я не находила даже забавным; я напомнила это, но запомнила машинально, без всякого интереса. Будучи сама еще ребенком, я не хотела представлять ребенком матушку. Матушка была — матушка, взрослая женщина, жена отца, моя опора, мой остров в ненадежном, зыбком мире, я даже не пыталась представить себе ее давнишнее лицо или ее слезы.
А на скамеечке той было пролито когда-то много слез. Мать того отважного родственника, что сохранил фотографию Эммы Гачари, была частым гостем на улице Кишмештер и хорошо запомнила фигурку сидящей на скамеечке Ленке Яблонцаи; впрочем, сначала ее пробовали сажать за общий стол, но под устремленными на нее враждебными взглядами она постоянно что-то роняла, опрокидывала и, уже вопя от страха, вдобавок еще и залезала руками в пролитую еду. Мария Риккль доверила кормление Ленке Мелинде, по та не отличалась особым терпением. За каждый упавший на скатерть кусок она щипала Ленке или дергала ее за волосы, чем достигла того, что, еще не сев за стол, ребенок начинал реветь и отказывался есть. Илона в то время была влюблена, голова у нее полнилась своими мыслями и надеждами на замужество; Мелинда скучала и злилась, Мария Риккль чувствовала себя усталой: втроем они кричали на Ленке — и нашли решение почти одновременно. Пока девчонка не научится есть, пусть ее кормят внизу, на кухне, пусть с ней мучается тот, у кого есть время. Вскоре Ленке исхудала до того, что, когда домашний доктор, Уйфалуши, пришел к ним в связи с ангиной Мелинды и заметил слоняющуюся по комнатам, осунувшуюся, прозрачную девочку, он оттянул ей веки и прописал железо. Окружению Марии Риккль — и дочерям, и прислуге — в тот день было не по себе. Какой стыд — вызвать у доктора Уйфалуши подозрение, будто они держат Ленке впроголодь; кто сам не живет в этом доме, тот все равно не поверит, что в таком ребенке уже проявляется зловредный характер родной мамочки: лучше не буду есть, чтобы вам досадить. Тетя Клари сообщила, что у нее больше нет мочи, она уже и рот девчонке силой открывала, чтоб затолкнуть туда кусок, да ведь та скорей задохнется, чем проглотит. Ленке Яблонцаи вновь призвали к семейному столу, и купецкая дочь сама объявила ей: пусть лучше ест как следует, иначе Хромой ее заберет; матушка, рыдая, просила прощения и обещала делать все как нужно, но, лишь только она увидела приборы и стаканы, ее стало рвать, и пришлось снова вызывать врача, который в конце концов узнал-таки, что ему так не хотели говорить.
Уйфалуши велел оставить Ленке на время в покое и не заставлять есть. Мелинда, на которую снова была возложена забота о питании Ленке, восприняла указание буквально и вообще ей не накрывала, считая, что, проголодавшись, та сама запросит есть и все придет в норму. Этот период в жизни матушки завершился гротескной историей с яйцами, которая в определенном смысле обернулась так трагикомично, что последствия ее ощущаются до сих пор. Есть у меня две троюродные сестры, с которыми я не общаюсь, и мы, все трое, так и сойдем в могилу жертвами старой распри: мы всю жизнь не могли ни знать, ни любить друг друга, и причина тому — четыре яйца, художественно раскрашенные матушкиной теткой, Илоной. В каждом из Яблонцаи были какие-то творческие наклонности: Маргит хорошо пела, Илона с детства прекрасно рисовала портреты, цветы, животных, воображаемые и подлинные пейзажи. Рисовала на фарфоре, на дереве, на бумаге; один из ее девичьих рисунков сохранился у Мелинды, и даже я видела его. Однажды она сварила четыре яйца и с помощью кисти превратила их в фигуры, напоминающие Шалтай-Болтая из английского детского стишка. У них были большие головы, и одеты они были в тирольские платья; два яйца изображали мальчиков в кожаных штанах, щетинных шляпах, другие два — тирольских девочек с косичками. Илона положила яйца в прихожей на тумбочку, ей льстило, когда гости восторгались ее талантом; однажды во время ахов и охов какой-то родственник уронил или стукнул обо что-то одно из яиц, скорлупа треснула, и кусочек ее отвалился; Илоне жаль было выбрасывать фигурку, и она оставила ее на месте, лишь повернула к стене поврежденной частью. Матушка, чьи большие грустные зеленые глаза все вокруг внимательно подмечали, засмотрелась на яйца. И по отвалившейся скорлупе, по сожалениям и утешениям догадалась, что тирольского мальчика, собственно говоря, можно есть, что это просто яйцо, которое мама давала ей дома — бог знает, где и когда это было, дома, — откуда ее привезли в это страшное место. Она была голодна, и никто не следил за ее руками. Короче говоря, она очистила и слопала все четыре яйца. Тетка не била матушку, но никогда не могла ей этого простить: Ленке просто перестала для нее существовать; правда, когда Ленке была уже девушкой, Илона несколько раз приглашала ее к себе в дом — именно у нее, в Зилахе, познакомилась матушка с новой венгерской литературой, как раз в те годы начавшей свой славный поход к триумфу, — но поскольку купецкая дочь не принуждала их встречаться еще, то контакты между ними навсегда оборвались. Я, например, никогда не видела Илону, матушка даже на улице мне ее не показывала, и детей ее я знаю лишь по фотографиям; не комично ли, что четыре яйца, раскрашенных одной из младших сестер моего деда, встали меж нами стеной, куда более непреодолимой, чем широкие моря и высокие горы в какой-нибудь народной сказке.