Вход/Регистрация
Старомодная история
вернуться

Сабо Магда

Шрифт:

Хенрик Херцег, он же Дюла Сиксаи, с довольно мрачным видом бредет по неприветливым улицам будапештской окраины, поднимается по темной, жутковатой лестнице на второй этаж, в квартиру Юниора; он искренне жалеет бывшего приятеля, графа Гектора, он и себя чувствует виноватым в том, что Юниор скатился так низко; все-таки теща его явно перестаралась, изображая олимпийский гнев и преследуя эту очаровательную женщину, Эмму Гачари; но и ему, конечно, не следовало бы бросать Кальмана в беде и соглашаться с доводами купецкой дочери насчет того, что, если он будет покрывать Кальмана, шурин так и останется на всю жизнь дармоедом, сидящим на шее у других, никогда не научится трудиться, никогда не станет серьезным человеком. Войдя к Яблонцаи, Сиксаи и Мелинда застывают в изумлении — фигура Эммы не оставляет сомнений: через две-три недели она снова станет матерью. «Дюла принялся грызть серебряный набалдашник на трости, — вспоминала Мелинда, — а я представляла, что скажет мама, когда выяснится, что напрасно мы отняли Ленке, скоро появится следующий ребенок и опять можно будет шантажировать семью; момент был поистине драматический. Ленке же подала всем лапку, старательно сделала книксен — чулки на ней были в дырах — и с восторгом слушала, как мы ей объясняем, что скоро мы всё вместе поедем на поезде; было у нее какое-то красное пальтишко и белый меховой капюшон, их и надели на нее; кожа у девочки на лице была почти такой же белой, как тот мех. Мы уже не спрашивали, почему не едут Кальман с женой: и так все было ясно; Дюла дал твоему дедушке денег, и мы отправились. Все вещи твоей матушки поместились в одной вышитой сумке, Эмма прямо выталкивала нас обеими руками, она ведь еще не знала, что больше ей Ленке не отдадут. Кальман плакал, Дюла же вдруг стал браниться последними словами, и никто ему ничего не сказал, только Эмма смотрела большими глазами и не понимала, что это на него нашло. Ленке спускалась по лестнице торжественная, встретился нам какой-то сосед зверского вида, она и ему похвасталась, мол, а ее к бабушке везут; испугалась она, только когда ее усадили в экипаж, а Эмма с Кальманом остались; она к ним ручонки тянет, а мы погоняем, чтоб скорей уехать. В поезде она устроила такой концерт, что пришлось мне ее отшлепать; повсхлипывала она, потом заснула. Не бойся, я ее чуть-чуть пошлепала. Ты бы видела, какую оплеуху схлопотал от мамы несчастный Дюла — хотя он-то тут совсем был ни при чем, он только сказал то, что видел, — словом, когда он собрался с духом и выдавил: мол, Кальман с Эммой приехать не могли, потому что Эмма, у него такое впечатление, через неделю-другую родит, — ну, тут мама ему сгоряча и вмазала. А Ленке стояла посреди комнаты и уже не плакала, только смотрела вокруг, ничего не понимая, со следами слез на щеках, под носом, на вспухших губах. Потом мама затихла и села, словно ее уже ноги не держали. «Против судьбы своей не пойдешь», — сказала она. Не мне, не Дюле. Самой себе».

Спустя двадцать пять лет эта фраза прозвучит еще раз. Ленке Яблонцаи произнесет ее на Печатной улице, обращаясь к Белле Барток, когда у Белы Майтени вновь обострится чахотка и Ленке поймет, что сейчас она не может подать на развод, что ей суждено оставаться с ним, может быть, до последних его дней. «Против судьбы своей не пойдешь».

ЛЕНКЕ ЯБЛОНЦАИ

В марте 1889 года, когда Ленке доставили к дому на улице Кишмештер, из экипажа было вынуто и поставлено на землю зареванное, отчаявшееся, обессилевшее до того, что не могло уже оказывать сопротивления, четырехлетнее существо, с ужасом взирающее на большие, застекленные сверху и увенчанные полукруглым стеклянным же козырьком ворота. В памяти у матушки этот момент запечатлелся очень прочно, порой она рассказывала нам о нем, поражая невероятной резкостью сохранившейся у нее в голове картины. Даже Мелинда-Гизелла помнила это событие далеко не столь полно и точно, а она была уже шестнадцатилетней девушкой; видимо, ее внимание было сосредоточено на других, более существенных вещах. Прибытие Ленке для обитателей дома на улице Кишмештер означало, естественно, совсем не одно и то же; для прабабки моей это было что-то вроде триумфа: она не сомневалась в том, что ее ужасная невестка и безвольный сын в этот момент испытывают невероятные муки. Притом если Кальман так беспрекословно подчинился ее воле и отдал дочь, то рано или поздно ради материального благополучия он, глядишь, пожертвует и Эммой Гачари, и тогда хорошо продуманный брак еще повернет в должное русло извилистую реку его жизни. Мелинда, пожалуй, чувствовала только усталость: весь долгий путь ей пришлось держать в узде нового члена семьи, свою племянницу, которая брыкалась, визжала, ревела чуть ли не до посинения, едва лишь поняла, что дядя с тетей не просто взяли ее прокатиться до угла, что ее везут по каким-то незнакомым местам, неведомо куда, насильно посадив в гремящий, стучащий вагон, а рядом — ни мамы, ни папы. «Они даже обмануть меня не пытались, — рассказывала матушка. — Никто мне не обещал, что завтра, или пусть через неделю, но очень скоро я увижу маму с папой. Вот так, без всяких утешений и объяснений, я и очутилась в Дебрецене, на пороге какого-то дома, который я, конечно, напрочь забыла, хотя когда-то жила в нем, и меня загнали туда, будто бродячую собаку. Я, конечно, знай себе, звала маму. Тогда твоя прабабка сказала, что мама отдала меня им насовсем, и папа тоже, а вы, Гизи, тогда добавили, что я им не нужна была, вот они меня и отдали». — «А что, разве была нужна? — спросила Гизелла-Мелинда. — Они ведь тебя действительно отдали. Мы сначала с тобой чуть умом не тронулись, мне хотелось тебя взять и выкинуть в окошко, чтобы твоего визга не слышать». — «И одежду у меня забрали», — сказала матушка. «Да ну? — удивилась Гизелла-Мелинда. — Этого я что-то не помню». — «А я помню, — подняла на нее глаза Ленке Яблонцаи. — Все с меня сняли, я сидела голая, тетя Клари завернула меня во что-то, а потом мне дали другую одежду». — «А-а, — вспомнила наконец и Мелинда. — Ну конечно. Твоя полоумная мать сама шила тебе платья, точно такого фасона, как себе, ты похожа была на какую-то четырехлетнюю кокотку: в туфельках на лентах, даже с крохотным турнюром на заднюшке. Должны же мы были тебя одеть прилично. Тетя Клари подобрала тебе что-то, из моих старых платьев, кажется». — «Какое-то отвратительное тряпье», — сказала матушка. «Нет, вы слышали! Отвратительное! — вскипела Мелинда. — Старенькое, может быть, но не отвратительное. Я только помню, ты все время вопила, и когда били тебя, и когда не били, а крестная твоя все рвалась тебя навестить, да только мы ее не пускали: нечего шпионить».

В тот первый день, проведенный Ленке Яблонцаи в Дебрецене, — в день, когда она, нагая, беспомощная, оказалась на первой из бесчисленных остановок своего пожизненного хождения по мукам, — из обитателей дома на улице Кишмештер отсутствует лишь жена Хенрика Херцега (он же Сиксаи), Маргит, к этому времени уже мать троих детей. Вообще же семейная когорта наличествует в полном составе: кроме самой Марии Риккль и двух парок, Илоны и Мелинды, сидит в своей комнате Сениор, в соседней комнате поет и сквернословит Имре-Богохульник, который, хотя ему уже под девяносто, все еще, в сущности, вполне здоров, если не считать того, что после удара не может встать на ноги. В задней половине дома, неслышные и невидимые, прозябают два квартиранта, а в подвальном этаже суетятся две горничные, Аннуш. и Агнеш, и кухарка, тетя Клари.

Тетя Клари и Агнеш, родные сестры, родились в одном из поместий Ансельма и оттуда попали в свое время в дом Рикклей. У Яблонцаи они стали служить с 1867 года, после кёшейсегского краха; когда Мари, лишенная в один момент всего состояния, вернулась в Дебрецен, Йозефа Бруннер отдала дочери двух самых толковых из своих прекрасно воспитанных служанок: пускай хоть две пары опытных, не боящихся работы рук помогут дочери в лавине обрушившихся на нее невзгод и трудностей. Двух сестер Сюч, Клару и Агнеш, взяли в дом Рикклей еще девочками-подростками, Йозефа Бруннер воспитывала их на тех же моральных постулатах, что и детей Ансельма; прислугу она столь же добросовестно учила тому, что такое достойное поведение, умение владеть собой, чистоплотность, добродетели хозяйки, бережливость, честь, — как и собственных дочерей. Агнеш была на восемь, Клари — на десять лет старше их новой хозяйки, Марии Риккль, и хотя обе так же таяли в присутствии Сениора, как и все другие женщины, и так же испытали на себе неодолимое обаяние мальчишеской натуры младшего Кальмана, однако в конечном счете они смотрели на «жеребцов» глазами Марии Риккль: как на красивых, но бесполезных трутней, которых, к сожалению, приходится терпеть, хотя самое разумное было бы пристукнуть их или на худой конец выкинуть из семейного улья, чтоб не мельтешили перед глазами. Изображение тети Клари мне удалось найти; про Агнеш же я лишь со слов матушки знаю, что она даже в юности была на удивление тусклой и унылой девушкой, тусклыми, бесцветными были у нее и волосы, и глаза, от ее безупречно чистого, накрахмаленного до хруста передника всегда несло камелией. Тетя Клари на фотографии снята на фоне какого-то выцветшего пейзажа, за ней угадывается озеро, контуры деревьев — не то пирамидальных тополей, не то кипарисов, — сама она сидит, поставив локоть на плетеный камышовый столик, в черном длинном платье, в черном шелковом платке на голове, на плечи наброшено что-то вроде мантильи с бахромой; по складкам на платье видно, что оно тоже шелковое. В лице ее есть что-то неуловимо мужское; оно относится к тому типу лиц, которые даже в молодости выглядят грубоватыми, будто топором вытесанными; и в сочетании с этими нескладными чертами странно смотрится высокий, почти мужской, умный лоб. Когда я кладу рядом с этой карточкой фотографию Марии Риккль или даже моей красивой матушки, то с испугом вижу: есть у них у всех какое-то сходство — в форме головы, в выпуклости лба, в линии рта; возможно, тетя Клари тоже принадлежала к семье: не иначе как прапрадед Ансельм в свое время загляделся на какую-нибудь смазливую крестьяночку.

Платье, в которое одета на фотографии тетя Клари, перешло к ней, по всей вероятности, из гардероба ее хозяйки; наряд этот заставляет представить ее будущие похороны: ведь это тот самый черный шелк, которым стремится обзавестись заранее любая здравомыслящая старая дева, чтобы не стыдно было предстать пред очи благословенной девы Марии. Стоимость платья Мария Риккль, очевидно, вычла из жалованья Клари Сюч: листая прабабушкины хозяйственные книги, я вижу, что свое старое шерстяное платье она оценила в два форинта, которые и включила в счет горничной Агнеш; цена пары ношеных сапог — также два форинта. Прислуга, как показывают книги Марии Риккль, летом ходила в хлопчатобумажных, зимой в перкалевых или шерстяных платьях с передниками, в синих чулках и кожаных туфлях; рабочая их одежда шилась из люстрина. После кёшейсегской распродажи Мария Риккль взяла с собой из поместья горничную по имени Анна Киш; всем трем служанкам в доме работы по горло. Тетя Клари варит, Агнеш прислуживает в столовой и убирает, Анна Киш ухаживает за двумя паралитиками и за квартирантами. Втроем они и так еле управляются с делами, а тут еще, словно с неба свалившись, в доме появляется ревущая, надсадно требующая маму четырехлетняя девчонка. Голое, закутанное в льняное полотенце, божье наказанье это сидит на столе — и из-за него приходится карабкаться на чердак, искать детскую одежду, оставшуюся от барышень, чтоб на девчонке было хоть христианское платье. Когда его на нее натягивают, матушка дрыгает ногами, визжит, вырывается, а тетя Клари, пока моет ее и одевает, вспоминает, наверное, Эмму Гачари, как та несколько лет назад в своей комнате, выходящей во двор, читала роман и сплевывала на пол сливовые косточки, не желая даже встать и взять блюдце, так и ела прямо из бумажного пакетика да волосы завивала, а когда ей приказывали убирать за собой и не валяться без дела, так она еще смела перечить. Чтоб из этой вот соплячки росла такая же дармоедка — нет уж, хватит с них старшего Кальмана, восседающего в своем кресле, да старого Имре, который никак не хочет помирать, а тут еще Илону надо замуж выдать, да Гизеллу пристроить. Тетя Клари была великим педагогом, так что матушкино детство протекало в поле действия двух воспитательных доктрин: одной, более тонкой и дифференцированной — Мелинды, и второй, более прямолинейной, хотя и, при всей ее жесткости, более здоровой — тети Клари.

О первых годах, проведенных Ленке Яблонцаи в Дебрецене, я знаю немного, матушка не рассказывала о том процессе, в результате которого она стала полезным, оправдавшим вложенные в нее усилия членом семейного коллектива, возглавляемого Марией Риккль; каким все же был этот период, она сообщала не в позитивной, а в негативной форме, и не подозревая, что сообщает что-то. Порой она вдруг, без всякой видимой причины, с какой-то неистовой нежностью прижимала меня к груди; до сих пор я слышу ее голос, выкрикивающий в синем полумраке нашей спальни странные слова: «Никому тебя не отдам. Никому! Слышишь?» Я удивлялась; кому ей меня отдавать, на меня мог претендовать разве что отец, да я и без того наполовину принадлежу ему, они с матушкой еще до моего рождения условились об этом, и я всегда гордилась, что они не только ощущали необходимость во мне, но и поделили меня, когда меня еще и на свете не было. «А меня вот — отдали!» — таким должно было бы быть продолжение фразы, которое матушка не произносила, она лишь стискивала меня изо всех сил, словно кто-то собирался меня у нее отобрать.

Поскольку никто и никогда ей не рассказывал, как и почему, собственно говоря, она рассталась с родителями, а Эмму Гачари она знала лишь со слов обитателей дома на улице Кишмештер, так как ей навсегда запрещено было встречаться с матерью без свидетелей, отец же, стыдясь себя, избегал искренних бесед с нею (да если бы он и решил вдруг поговорить с дочерью, что бы он мог ей сказать? Пока матушка достигла такого возраста, когда она была бы в состоянии осмыслить трагедию своих родителей, Эмма Гачари и Юниор скатились настолько низко, что история жизни любого из них никак не годилась для слуха молоденькой девушки), то родители были для нее более мертвыми, чем если бы умерли на самом деле. Страшное детство таилось за простой этой фразой: «А меня вот — отдали», — фразой, которая объясняла и то, почему, пока я не выросла, она решалась оставлять меня одну лишь в том случае, когда я сама ее об этом просила, собираясь писать стихи или «роман» или же сочинять с подругой моей очередную пьесу. Привычку всегда держать меня в поле зрения Ленке Яблонцаи сохранила до самой своей смерти; сколько раз уже здесь, в нашем пештском доме, случалось: если у нас допоздна сидели гости, которые не интересовали ее или с которыми она не хотела встречаться, и она еще до их прибытия уходила к себе, я вдруг замечала, что за спиной у меня чуть-чуть приоткрывается дверь в соседнюю комнату. Я знала: она, в ночной рубашке и в халате, стоит за дверью, как стояла в детстве, когда я вдруг вскрикивала или начинала плакать во сне, чтобы убедиться, что со мною ничего не стряслось, что я жива и здорова; она не могла себя преодолеть, даже когда я была вместе с мужем и она не сомневалась, что ничего плохого со мной быть не может. Пока я была ребенком, всегда находился кто-нибудь, кто соглашался посидеть со мной, пока родители в гостях; тетю Пирошку, например, и просить об этом не надо было, так она любила меня, — и все же матушка ни на шаг от меня не отходила. Ее связи в обществе ослабли не только из-за стесненного материального положения: матушка из стольких трудных ситуаций находила выход, что нашла бы его, вероятно, и тут, если бы очень хотела, и сумела бы решить проблемы, связанные с хождением в гости, — однако она сама отказалась от своих старых знакомств, не принимая никаких приглашений, которые могли грозить тем, что я останусь дома одна. Когда я выросла и, живя еще вместе с ней в нашем старом доме, стала уходить по своим делам, она всегда дожидалась меня: как бы поздно я ни пришла, она сидела за своим любимым красновато-коричневым столиком, в платке, наброшенном на плечи, и раскладывала пасьянс, поглядывая то на часы, то на дверь. Она никогда не оставляла меня одну, ибо Ленке Яблонцаи в детстве узнала, что такое одиночество. С четырех лет ее стали приучать к страшным ночным часам.

Спать ей назначили в комнате парок, на освободившейся постели Маргит; Илона испытывала к ребенку, нежданно-негаданно подселенному к ним, столь же сильное отвращение, как и Мелинда: при взгляде на Ленке вместо обожаемого брата им вспоминалась ненавистная невестка; не мудрено, что они старались видеть ее как можно меньше и при любой возможности перекладывали надзор за ней на тетю Клари. Девочка почти каждый вечер оставалась после ужина одна, в одиночестве укладываясь спать на бывшей кровати Маргит почти рядом с дверью над кроватью висел вышитый шнур звонка, которым барышни вызывали прислугу из подвального этажа. Перед Марией Риккль стояла задача — выдать замуж еще двух дочерей, и потому ей приходилось вместе с Илоной и Гизеллой продолжать выезды в театр, на балы, маскарады в такие вечера Ленке укладывали рано. Лежа в постели девочка смотрела, как одеваются ее тетки, как прихорашивается Илона, как Мелинда прикалывает накладные волосы на затылок и тюлевые шарики на плоскую грудь И оставалась наедине с шорохами, с ветками, скребущими по оконному стеклу, с неожиданными потрескиваниями в стенах, с сухим стуком орехов, перекатывающихся на чердаке, иногда с огнем, который некоторое время бросал живые отсветы из-за печной дверцы, потом угасал — и тогда приходила настоящая темнота. Что она видела в часы одиночества, какие образы ей являлись — матушка никогда не говорила; догадаться, в каком направлении работала ее фантазия, какие леденящие кровь образы она рождала, помогли мне десять с небольшим сказок, обнаруженные в ее бумагах после смерти. Впрочем, догадываться о том, что она испытывала в те ночи, я могла бы, например, и из истории со звонком, которую она рассказывала иногда, с улыбкой описывая нам, как она, крохотная, трясущаяся девочка, в темноте, не выдержав ужасов, навеянных собственным воображением, вскакивает в постели и отчаянно тянет, дергает висящий над кроватью шнур с вышивкой из нежных розочек и двух сплетенных рук: кто-нибудь, придите, мне страшно. На зов являлась собственной персоной тетя Клари, которая попыталась было побоями отучить девчонку обрывать шнур; но, когда та, заранее ревя в ожидании неизбежных шлепков, все-таки продолжала свое, словно била в набат, возвещая о терзающих ее кошмарах миру в лице кухонной прислуги, тетя Клари прекратила наказания и разрешила проблему с помощью стремянки. Барышни, Илона и Гизелла, и так достанут шнур, если понадобится, а Ленке пускай привыкает к темноте. Тетя Клари подвязала шнур на такую высоту, что матушка не могла его достать, даже встав на кровати. «Так я и боялась себе дальше, — рассудительно говорила матушка. — Боялась я, в общем-то, всего, но особенно — Хромого».

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: