Шрифт:
Мягким весенним вечером, закрыв салон, Элли шла домой, и ей казалось, что крылья выросли у нее за спиной. И действительно: у нее теперь было два надежных крыла: работа и покой.
Как вспоминала тетя Пирошка, спустя некоторое время после того, как написана была новелла, матушка видела все уже совсем по-иному. Ей теперь казалось, что Йожеф, этот молодой, но уже вполне практичный мужчина, столь осмотрительно строивший свое будущее и относительно быстро сообразивший, что если к своему состоянию он не добавит еще одного, то больше не получит из дома ни копейки, собственно говоря, сам является жертвой и притворяется жестоким исключительно с той целью, чтобы Ленке поскорее разочаровалась в нем и забыла его. Пирошка, входящая в подростковый возраст, была необычно, пугающе сообразительной девочкой — дети Яблонцаи, воспитывавшиеся в Паллаге, росли в своеобразной обстановке, где сама необходимость выживания требовала от них особой, по-взрослому обостренной бдительности, — она слушала, как шептались в соседней комнате ее старшая сестра и Белла: в дело вмешались злые силы, а Йожеф, собственно говоря, ни в чем не повинен. Матушка рассказала мне, как она объясняла тогда поведение своего неверного возлюбленного: она представила, что родители Йожефа вдруг узнали, из какой семьи она происходит, какой греховной, беспорядочной жизнью живет ее мать и какой у нее непутевый, ни на что не годный отец, и решили не допускать несчастное дитя этого нелепого брака в свой чистый круг, и их, собственно говоря, можно понять, если вспомнить, как низко скатились ее мать и Юниор. «Глупости это, — сердито сказала я ей. — Если он тебя любил, то почему не стал за тебя бороться? Почему не порвал с родителями, почему не похитил, как Лейденфрост твою крестную?» — «Не то уже было время», — отвечала матушка. «Именно что то, — доказывала я. — И ведь он ради тебя даже того не сделал, что дедушка совершил ради бабушки». — «Не говори про них! — строго взглянула она на меня. — Я не хочу о них слышать. Йожеф был послушным сыном, и девушек из такой семьи, как моя, в самом деле не очень-то брали в жены». Спустя семь лет после разрыва Йожефа и матушки Юниор умер в страшных мучениях, матушка бесстрастно слушала его предсмертный хрип и, по собственному признанию, думала: если б у нее был порядочный отец, то она была бы достойна Йожефа. Через тридцать два года, когда Эмма Гачари, одурманенная морфием, шатаясь, входит в нашу квартиру, в тот самый дом на улице Хуняди, в котором двенадцатью годами раньше умерла Маргит Яблонцаи, вдова Хенрика Херцега, он же Сиксаи, и который спустя несколько лет сровняют с землей американские бомбы, Ленке Яблонцаи сдержанным тоном просит ее убраться восвояси и не осквернять ее дом своим присутствием: она не хочет, чтобы ее дети видели Эмму Гачари дольше, чем необходимо. Когда, сама уже будучи замужем и лучше нее разбираясь и в жизни вообще, и в запутанных перипетиях ее собственной жизни, я наконец втолковала ей, кого она, собственно говоря, любила, кем был тот человек, который ее оставил, очень скоро я готова была язык себе откусить за то, что разубедила ее, за то, что не дала ей остаться со своей, пусть неоправданной, ненавистью к родителям. Ведь Юниору и бабушке было уже все равно, они давно уже стали прахом — матушке же под конец жизни пришлось пережить такое огромное разочарование, понять, что она всю жизнь любила красивое ничтожество, корыстного и пустого человека, а отнюдь не рыцаря, которого собственная его чистота отпугнула от матушки, за спиной у которой стояла изломанная, изуродованная жизнь несчастных ее родителей.
Обитатели дома на улице Кишмештер узнали о случившемся не от матери Беллы, а от самой Ленке. Мелинда была свидетельницей, как матушка попросила Марию Риккль сообщить Ходаси, что она ни за что не пойдет за него. «Все еще Йожефа ждешь?» — спросила Мария Риккль. «Нет, не жду, с этим кончено», — был ответ; матушка была спокойна, словно речь шла и не о ней совсем, а о ком-то другом. Купецкая дочь не слишком охотно отказалась от варианта Ходаси; во всяком случае, она предупредила матушку: пусть совместная жизнь с «жеребцами» — радость сомнительная, однако каждую девушку в конце концов ждет замужество; к тому же, как она, Мария Риккль, ни любит внучку, Ленке все равно не может вечно оставаться на улице Кишмештер — что будет, например, когда Мария Риккль умрет? Этот Майтени счастлив взять Ленке в жены, он богат, почему бы Ленке за него не выйти — если, конечно, она не хочет стать монахиней, как ей много раз предлагала Каритас. Если бабушка не против, отвечала Ленке, она бы с большей охотой пошла пока работать. Купецкая дочь удивилась, но не слишком: слово «работа» она понимала и уважала с детства. Противиться решению внучки она не стала и даже сама отнесла в Святейшее управление по школьным делам при римско-католической церкви нижайшее прошение Ленке Яблонцаи, жительницы Дебрецена, проживающей по улице Кишмештер, № 11, о предоставлении ей вакансии учительницы, о чем нижеподписавшаяся просит великодушной поддержки Управления, прилагая рекомендательное письмо святой сестры Марии Маргит Штилльмунгус, в коем письме подтверждается весьма высокий для возраста претендентки уровень профессиональной подготовки, безупречный характер и редкие способности к учительской деятельности. Вильма Томаноци 23 августа 1904 года пишет Маргит Барток в Надьбаню: «Нынче утром я была в церкви, а выходя, беседовала с госпожой Яблонцаи и с Ленке, они шли благодарить Волафку, что Ленке назначили учительницей. Приятная новость, не правда ли? У нас стало прохладнее. У Иды в субботу свадьба».
В 1904/05 году Ленке работает в католической начальной школе для мальчиков; она ходит в длинной юбке, в закрытой блузке с высоким воротником, в корсете, который по-прежнему носит исключительно потому, что так надо; талию ее все еще можно обхватить двумя ладонями. В руке у нее — длинная указка, которой она показывает буквы на доске; в классе у Ленке сто четыре ученика, с ними она занимается два часа до обеда и два часа после обеда; в ее обязанности входит также сопровождение мальчиков на воскресную мессу. Собака Боби еще жива, она поджидает хозяйку там же, где и прежде, только на другой стороне улицы Св. Анны; рядом с Боби стоит Бела Майтени, он провожает молодую учительницу и домой, и в общество, и в музыкальное училище. В эти два года матушка часто выступает в концертах, играет «О лебедь мой» и радостную песню Эльзы из «Лоэнгрина», а на «красном» благотворительном балу в казино, куда все барышни и дамы надевают красные платья и даже фрачным галстуком у мужчин служит красный бант, — «Фантазию-экспромт» Шопена, за которую публика благодарит ее нескончаемой бурей аплодисментов. 18 мая 1905 года в сопровождении большого оркестра она выступает с концертом для фортепьяно фа-минор Вебера, успех — огромный, она даже вспоминает Яна Кубелика, но вслух сказать о нем не решается. После каждого выступления ей приносят букетик фиалок без визитной карточки, но Ленке Яблонцаи уже не прикалывает его ни к платью, ни в волосы; правда, всегда уносит букетик домой. Человек, посылающий фиалки, сидит на всех концертах, но не ходит, как прежде, за кулисы поздравить Ленке, хотя, по свидетельству дневника Беллы, не сводит глаз с девушки за роялем. Матушка много упражняется, особенно когда готовится к концертам, но это нисколько не мешает ей блестяще выполнять свои обязанности по школе; более того, исключительное педагогическое чутье позволяет ей добиться, чтобы непомерно, до абсурда большой ее класс был не просто послушен, но еще и учился, с нетерпением ожидая необычных историй, которые юная учительница рассказывала малышам после того, как они выполняли все, что она им задавала. Истории эти, придуманные маленькой Ленке еще в то время, когда она, дрожа от страха, пыталась хоть как-нибудь защититься от Хромого, от темноты и одиночества, остались у нее в памяти на всю жизнь, их она будет рассказывать и своей дочери, а дочь, десятилетия спустя, использует их в своих книжках для детей.
После занятий в школе Ленке ведет привычный образ жизни: она или у Бартоков, или в обществе, только рядом нет уже Йожефа да отсутствует Ходаси — он действительно уехал из города, как писала матушка в своей новелле. Единственное, чего Ленке Яблонцаи не может вынести, — это воскресенье, когда она ведет класс на мессу. Каждое воскресенье на улице Св. Анны она лицом к лицу сталкивается с Йожефом и его родителями, матушка ведет своих мальчиков мимо греческой церкви, Йожеф с родителями приближается со стороны Сапожной улицы. Остановиться, перекинуться хоть несколькими словами, к счастью, невозможно, мужчины приподымают шляпы, женщины кивают, и матушка, вся бледная, загоняет свое воинство в дверь церкви. Уже в субботу она чувствует себя совершенно больной, в воскресенье утром ее тошнит, она плачет и умоляет дядю Куршински, секретаря школьной управы, освободить ее каким-нибудь образом от этой воскресной обязанности, за это она готова делать все что угодно. Но просьбы бесполезны, на мессе она должна быть вместе с классом, а у семьи Йожефа не хватает такта, чтобы выбрать какую-нибудь другую мессу, не ту, на которой они вынуждены обязательно встречаться с Ленке Яблонцаи, — видно, тут виноват и Йожеф: за эти два года он взял в привычку еще и причащаться каждое воскресенье; чувствуется, что он просто наслаждается каждой минутой, когда они находятся недалеко друг от друга, ему хочется видеть девушку, которую он избегает, но забыть не может. «Нет, видно, пока мы живы, он будет ходить на ту же мессу, что и я», — говорит матушка Белле, и на следующий день, когда Бела Майтени покидает свое место возле Боби, чтобы проводить Ленке домой, и снова, в который уже раз, спрашивает тихо, когда они смогут наконец поговорить о будущем — ведь он столько лет этого ждет, — Ленке Яблонцаи кратко отвечает ему: «Сегодня!»
«Зачем ты за него вышла, если не любила?» — спросила я у матушки. Спросила с безжалостной прямотой и бестактностью молодости, заранее предугадывая ответ: матушка скажет, что ей уже до смерти надоела улица Кишмештер, хотелось иметь свой дом, свое надежное убежище, чтобы посмеяться в глаза тому, кто ее унизил и оставил. «Я не видела другого выхода, — ответила не задумываясь Ленке Яблонцаи. — Учиться дальше можно было только в ордене, а монахиней я стать не хотела. И у бабушки на шее не могла оставаться: кроме меня и Гизи, в доме росли еще две девочки, которых надо было выдавать замуж. Ходаси был мне противен, к тому же я чувствовала: я нужна ему лишь для того, чтобы он мог хвастаться мною — я ведь была хороша собой, и ко мне все прекрасно относились; мне нужно было как-то устраивать свою жизнь, не могла же я вечно находиться в подвешенном состоянии, без конца встречаясь с Йожефом. А Бела меня любил. Я была уверена в нем. И жалела его. Он любил меня так же, как я — Йожефа: безнадежно и покорно. Мне казалось, если я буду жить рядом с ним, столь беззаветно в меня влюбленным, то и сама смогу излечиться, а он будет счастлив со мной, ему, бедняжке, не придется пережить того, что я пережила с Йожи: безысходности, разбитых надежд». Брат, куривший рядом, молча покачал головой. «Что ты так смотришь? — спросила матушка. — Я была ему хорошей женой, ты это тысячи раз слышал от него самого». — «Значит, ты вышла за него, чтобы отец не испытал того, что испытала ты по милости того шимпанзе? Чтобы освободить бабушку от своего присутствия? Чтобы избавиться от Ходаси? Чтобы не видеть физиономию Йожефа на воскресной мессе? — взорвался брат. — Ты хотела осчастливить отца, и из-за твоих альтруистских наклонностей я должен был появиться на свет?» — «Я была ему хорошей женой, — повторила матушка, немного уже громче. — А в том, что тело мое ему не откликалось и что меня так воспитали, так подготовили к супружеской жизни, что я не знала о ней ничего, я не виновата. И нехорошо, что вы меня об этом расспрашиваете, об этом не принято говорить». — «Слышишь, не принято, — посмотрела я на брата. — Напишем новую главу в книгу Розы Калочи: о темах, допустимых в разговоре матери с детьми.» Матушка никогда и ни на что не сердилась, и видеть ее вспылившей было настолько непривычно, что мне стало не по себе, когда в голосе ее зазвенел гнев. «Если хочешь знать, я и твоего отца так не любила». — «Знаю, — успокоила я ее и тоже закурила. — Он сам мне об этом говорил». Она смотрела на нас тревожно, видимо пытаясь угадать, когда и о чем мы говорили. «Привет, Майтени!» — сказала я брату. «Привет, Сабо!» — ответил брат. «Пароль остается, Майтени?» — «Остается, Сабо». — «Что это у вас за игра? — спросила матушка, уже веселее. — Что еще за пароль?» — «Это наш детский, — сказал Бела. — Было время, мы приветствовали друг друга словами: «Пусть подохнет дядя Йожи!» Папочка об этом знал». Папочкой Бела называл моего отца, Элека Сабо. Отец, которого давно уже не было в живых, когда шел этот разговор, вдруг осязаемо, зримо возник в комнате, хихикая, как всегда, когда удавалась какая-нибудь его каверза. «Это он придумал?» — спросила матушка, хотя ответ ей был и не нужен. Пароль, тайный сговор с двумя сопляками — это было настолько в стиле Элека Сабо, что и выяснять тут было нечего. Она тоже закурила, и мы дымили втроем, словно воскуряя жертву духам умерших ее мужей.
30 июня 1905 года Белла как о свершившемся факте информирует Маргит, работающую в Надьбане: «…Позавчера два часа фортепьяно, вчера с Илонкой, купальня, месса, сегодня бассейн. Я была там с Ленке и невероятно наслаждалась холодной водой и плаваньем. После мы уселись вдвоем в буфете при купальне, пили пиво и с соленым бубликом в руке полетели домой. Насчет Ленке, кстати говоря, могу сообщить новость: она решилась. Знают об этом лишь Яблонцаи, Майтени, мамочка, Илона, она сама и я. Итак, его зовут Бела. Я ничего не принимаю на веру, потому что обо всем предпочитаю судить сама, но говорю трезво; и теперь вот говорю: поскорее бы. Хотя — кто его знает».
Официальная помолвка Ленке Яблонцаи и Белы Майтени состоялась спустя три недели. Матушка решила: она хочет немного растянуть свое пребывание в невестах, пусть свадьба будет нескоро, а пока она поработает. На улице Кишмештер, где приходит пора готовить приданое для Ленке, все три парки накидываются на мать: теперь она и приданым собирается снабдить Кальманову дочку, мало, что ли, было на нее потрачено? «Боитесь, наследство ваше уменьшится? — спрашивает купецкая дочь. — Не надейтесь, умирать я не собираюсь, а станете досаждать, так вдвое больше ей дам, чем собиралась». Матушке, конечно, тут же становится известно об интригах, которые плетут против нее тетки, и она начинает откладывать деньги из своего жалованья, чтобы собрать что-нибудь хоть на первое время. Теперь она готова работать сколько угодно, даже воскресная месса перестала ее пугать: рядом с ней шагает жених, он помогает ей поддерживать порядок, этот Бела Майтени такой милый, такой добрый — одно удовольствие, когда он рядом. И пусть теперь появляется со стороны Сапожной улицы семья Йожефа, Ленке Яблонцаи открыто и приветливо улыбается им: ее теперь любят и принимают такой, какая она есть, в глазах жениха ни семья ее, ни бедность не кажутся пороком, и пусть господь даст Йожефу счастья и силы примириться с тем, что им пришлось расстаться, а ей в этом поможет Бела. Рана, которую она носит в сердце, тяжела, мучительна и, она знает, не заживет до самой смерти, но Ленке уже чувствует: рана эта — не смертельна. Йожеф, кстати, перестает ходить на мессу, лишь родители его соблюдают прежний час. Не заходит Йожеф и к Бартокам, вообще его редко теперь увидишь, он или в Пеште, или за границей, и держится он так, будто недоволен, обижен, что матушка сделала то, на что он ее толкал своим поведением. Встречаясь, они вежливо здороваются, но от разговоров, как запомнила Белла, матушка старается, когда это возможно в рамках приличий, уклониться.
Матушкины портреты, сделанные, когда она была невестой, всегда трогают меня. На одном из них она сидит к кресле-качалке, повернув к объективу дивный свой профиль, смотрит, улыбаясь, перед собой, на какую-то изгородь или декоративный задник, в руках у нее книга. Запечатлена она и на большой групповой фотографии, изготовленной после благотворительного спектакля, в компании пятерых мужчин, двое из которых в штатском, трое в гусарских мундирах, и восьмерых дам; это те, кто ставил «Сестер Дюркович»: актеры, режиссер, суфлер — все, кто имел отношение к спектаклю. Матушка играла Катинку, играла очаровательно, но неумело и конфузливо: спокойствие и уверенность, с которыми она держалась на концертных подмостках, здесь куда-то подевались, но текст своей роли она без ошибок цитировала мне и в восьмидесятилетнем возрасте. Йожеф, очевидно, в спектакле не участвовал, поскольку его нет на фотографии, не вижу я здесь ни Беллы, ни счастливого жениха; матушка играла ту из сестер Дюркович, которой полковник Радвани бросает обвинение, что она хочет выйти за его размазню-сына из-за состояния; не в силах устоять перед ее красотой, обаянием и сильным характером, полковник в конце концов сам женится на ней. «Я охочусь за его деньгами? Я? Так со мной еще никто не говорил! Ваш сын — там, в доме. Забирайте его! Я говорю: забирайте, или я велю выкинуть его в окно». Публика в парадном зале «Золотого быка» слушала эти слова, затаив дыхание; правда, среди многочисленных талантов Ленке Яблонцаи актерские способности почти начисто отсутствовали, однако было жутковато слышать эту тираду из уст девушки, в то время как в зрительном зале Йожеф, всегда холодновато-высокомерный, сидел весь потный и красный, а родители его, по свидетельству дневника Беллы, в конце действия хлопали с довольно кислой улыбкой на лице.