Шрифт:
Чурчило перевел дух.
— Когда бы ты видел, как он рассвирепел на меня! «Одно условие, — рявкнул он как зверь, — и я прощу тебя и назову сыном: приходи завтра на вече и на коленях при всем собрании выползай у меня прощение вины твоей. Да еще согласись на все помышления наши: преклони голову перед прибывшими литвинцами и всячески их приветствуй, моли заступиться за родину. Иначе, выкинь из головы мысль называться моим сыном, да и дочь моя выбрала уже себе другого суженого». Слова эти затронули меня за живое. «Ползают одни гады, — отвечаю я ему резко, — а приветствовать литвин я должен не языком, а мечом. Когда бы им прислучилось добыть меня живьем и, загнув голову, держать нож над горлом, и тогда бы не стал я унижаться и чествовать их, просить пощады у заклятых врагов наших!» — «Так если же когда-либо занесешь ногу свою через подворотню мою, — завопил он, — я затравлю тебя лихими псами». — «Да я не захочу встречаться с тобой, ты злей их облаиваешь», — сказал я ему, как отрезал, и так сильно захлопнул за собой калитку, что ворота затряслись и окна задребезжали.
— А что же отец?
— Отец мой напустился тоже на меня за то, как посмел я дерзко речь вести с чтимым посадником, близким его сотоварищем, зачем не уступил ему, не согласился на его условия. К жалу добавил он еще жару. «Стало, вы одной шайки!» — больше не мог я выговорить слова, выбежал на перекресток и начал клич кликать: «Верные мои молодцы-сотоварищи, кто хочет со мной рискнуть за добычею далеко, за Ново-озеро, к Божьим дворянам, 13 того жду я под вечер в „Чертовом ущелье“». — Я сам вскочил на коня и не смел обернуться назад, чтобы косящатое окошечко Фомина дома не мигнуло бы мне привычным бывалым и не заставило воротиться, да пустился сюда, как на вражескую стену, ожидать…
13
Так называли новгородцы литовских рыцарей.
Не успел он договорить эти слова, как вблизи послышался конский топот. Явилось множество всадников, брони которых сверкали при трепетном блеске луны. Раздался звон оружия, когда они, соскочив с коней, окружили своего удалого предводителя.
— Ну теперь прощай, друг! — сказал Чурчило, крепко обнимая Димитрия. — Она забыла меня! Но ты вспомни меня, умру не умну, а помчусь рассеять тоску-кручину или прах свой.
— Как! — воскликнул Димитрий. — И ты думаешь, что я пущу тебя одного без себя! Да мне и большой Новгород покажется широким кладбищем.
— Нет, Димитрий, — сказал Чурчило, — не жертвуй: у тебя дряхлый отец. Прости!
Закинув на руки поводья, он прыгнул в седло и вмиг исчез с своею дружиною.
Димитрий остался один.
— Да ведь отец мой любит больше стяжать сокровища, чем дорожить сыновнею любовью, — задумчиво говорил он сам себе, вспоминая последние слова Чурчилы.
— Ты покинул меня, так я тебя не покину! — воскликнул он.
Луна скрылась в это время за облако и открыла его погоню за своим другом-братом.
XII
В доме Фомы
В день столкновения Чурчилы с посадником Фомой последний не возвращался домой из думной палаты до позднего вечера.
В доме посадника еще никто не знал о происшедшей распре жениха с отцом невесты, а потому по обычному порядку в дом к нему собрались на свадебные посиделки девушки — подруги невесты, которая еще убиралась и не выходила в приемную светлицу. Гостьи, разряженные в цветные повязки, с розовыми лентами в косицах и в парчовых сарафанах, пели, резвились и играли в разные игры, ожидая ее.
Скоро по извилистой лестнице, ведущей в эту светлицу, раздались стуки костыля и в дверях показалась, опирающаяся на него, сгорбленная старушка в штофном полушубке, в черной лисьей шапке и с четками в руках.
Девушки, завидя ее, кинули игры и, бросившись к ней навстречу, закричали:
— Ах, Лукерья Савишна, матушка! — подхватили ее под руки и начали с нею шутить, приглашая побегать да поплясать с ними.
— Ох, полноте, резвуньи, — говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, — у вас все беготня да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое, так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые. Да где же мое дитятко, Настенька-то?
— Она еще не выходила, а мы уж давно собрались жениха да гостей встречать хоть издали, — сказала одна из девушек.
— Пожалуй, мы вместо ее тебя повеличаем, Лукерья Савишна, — промолвила другая. — Запеть, что ли?
— Пошлите вы, — отвечала старуха, — провеличайте тогда, когда мне скоро уж запоют вечную память!
— Полно, что ты, Христос с тобою, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? — вскричали все девицы, всплеснув руками.
— Да к тому уж время подходит, милые мои молодицы! — со вздохом произнесла старуха, задумчиво чертя по полу своим костылем. — Только бы привел Бог при своих глазах пристроить Настюшу, тогда бы спокойно улеглись мои косточки в могилу, — добавила она, прослезившись.
— Да полно же, перестань, так ты на нас тоску наведешь, повеселимся-ка лучше! — заговорили девушки.
— Нет, это ведь я так, к слову молвила, жаль дитятко стало, разлучают нас с нею, некому будет мне и глаза закрыть. Фома Ильич, Бог его ведает, как начал опять на вече ходить, и не приступишься к нему, такой сумрачный стал. Спросишь что, — зыкнет, да рыкнет, так по неволе не радость на ум-то, как обо всем пораздумаешь. Прежде я и сама не такова была: в посиделках ли, на пиру ли, на беседе ли, на Масляной ли в круговом катании, о святках ли в подблюдных песнях — первая и закатываюсь. Плясать ли пущусь — выступаю плавно, подопрусь рукой, голову набок, каблучками пристукну, да как пойду, пойду — все заглядываются…