Шрифт:
Упадыша отыскали, отрубили ему голову и труп бросили в ров.
В то же время пришло в Новгород известие о казни именитых посадников и в числе их Дмитрия Борецкого.
До тех пор никто из великих князей не решался покуситься на жизнь первостепенных бояр новгородских.
Архиепископ Феофил вразумил своих сограждан просить пощады у грозного, раздраженного Иоанна и взялся сам ходатайствовать перед лицом его о прощении.
Новгородцы дали ему свое согласие и полную свободу действий при заключении мира, и он со свитою, в которой находился Назарий, отправился к великому князю.
Смиренно преклонило посольство перед ним свои головы и упросило смилостивиться над своим народом и поберечь свою отчину.
Порешили на том, чтобы внести в его казну 50 пудов серебра, 47 а затем платить ежегодно черную, или народную дань, возвратить ему прилегающие к Вологде земли, берега Пинеги, Мезени, Нелевючи, Выи, Песчальной Суры и Пильи горы. Эти места были уступлены Василию Темному, но после новгородцы снова отняли их. Архиепископов обязались ставить в Москве, у гроба святого Петра-чудотворца, в доме Богоматери, не принимать врагов великого князя: князя Можайского, сыновей Шемяки и Василия Ярославича Боровского, отменить вечевые грамоты и обещались не издавать судных прав без утверждения и печати великого князя, и многое другое, и по обычаю целовали крест в уверение в исполнении ими всего обещанного.
47
15 500 рублей.
Великий князь помирил со своей стороны новгородцев с псковитянами, и боярин Федор Давыдович, взяв на вече присягу, тем закончил дело.
Мир был заключен.
Марфа Борецкая скрылась в свои вотчины, но про нее великий князь не обмолвился ни словом в договорной грамоте, как бы презирая слабую жену.
Простился он с новгородцами приветливо и со славою возвратился в Москву.
В Новгороде наступили тишина и спокойствие.
Хотя он много потерял, но за то приобрел сильного защитника против других хищников.
За эти три года до приезда Назария в Москву, великий князь посетил Новгород, был встречен с почестями и в особенности среди новгородских сановников отличил Назария.
Последний действительно честно и искренно служил своему отечеству и рукой и головой, но почти перед самым приездом великого князя был обойден своими согражданами, — его обошли посадничеством и избрали, по проискам Борецкой, какого-то литвина.
Назарий, беседуя с Иоанном, высказал ему свою обиду и открыл ему свое сердце.
— Я стерпел за себя, но не могу стерпеть за отечество, — заключил он свой рассказ, — так как чует мое сердце, Марфа снова завладеет новгородскими душами.
Иоанн предложил ему приехать к нему в Москву и от имени Новгорода назвать его государем, что означало бы полное подданничество.
Назарий испросил время на размышление.
Три долгих года обдумывал он этот роковой шаг — одним словом передать во власть Москвы свое отечество.
Сильно и часто за эти годы билось его сердце. Жаль было ему родины с обеих сторон, но что было делать? Лучше отдать своему, чем чужим!
Назарий решился проехать в Москву.
XXVI
В доме князя Стриги-Оболенского
— Ну, теперь мы одни, — сказал князь Оболенский, усаживая гостей своих в светлице на широких дубовых лавках, покрытых суконными настилками. — Поведай же мне, Назарий Евстигнеевич, так как мы с тобой считаемся кровными и недальними, — ты мне внучатый брат доводишься, — волею или неволею занесла вас лихая студь к нам, вашим ворогам?
— Не знаю, брат, — отвечал Назарий, — как тебе на это ответить, тут все есть: и воля, и неволя.
— Да уразумел ли ты вопрос мой, на что он метит и о чем я речь веду?
— Как не уразуметь! А ты бы нас сперва напоил, накормил, да спать положил, а после бы и спрашивал: зачем-де вы, дальние птицы, прилетели на чужбину? Здесь не накормят вас пшеницей ярой, а с вас же последние перышки ощиплят, — заметил Захарий.
— И, ведомо, так, — сказал улыбнувшись Оболенский. — Вы народ хитровой, сперва надо расплавить задушевные речи винцом горячим, а там они уже сами с языка польются.
Вскоре слуги уставили стол яствами и питиями и удалились.
— С тобой, как с кровным, сердечным и старшим, — начал Назарий, машинально принимаясь за пищу, — хочу я вместе побеседовать, чтобы раздумать думу крепкую и растосковать тоску тяжелую.
— Ты знаешь, брат, — отвечал Оболенский с дрожью в голосе, — я теперь сир и душой и телом, хозяйка давно уже покинула меня, и, если бы не сын — одна надежда — пуще бы зарвался я к ней, да уж и так, мнится мне, скоро я разочтусь с землей. Дни каждого человека сочтены в руце Божией, а моих уже много, так говори же смело, в самую душу приму я все, в ней и замрет все.