Шрифт:
И невозможно остаться бездейственным при всеобщем движении. В самом начале революции, честно говоря, обидно было Василию Алексеевичу не стать министром юстиции, да и вообще никем, хотя, кажется, не было более популярного и проницательного оратора в Думах от 2-й до 4-й. Из самых видных людей в России – и вдруг никем?.. (Не из жажды власти, а: ведь не сделают, как надо.) Но быстро смирил себя – и явной безпомощностью правительства, и собственным вкладом работы, где ему досталось.
О том, что Керенский назначен министром юстиции, язвил Маклаков: назначен в то ведомство, где меньше всего может принести государству вреда. Сам же Маклаков сперва участвовал в разработке проекта политической амнистии. Потом возглавил комиссию по пересмотру уголовного уложения. Много интересных моментов возникало там. Сохранить или отменить статью о «преступных призывах»? Большинство членов склонялось – отменить: и потому, что нет практических сил преследовать их, и потому, что это противоречило бы достигнутой свободе слова. Но Маклаков убедил сохранить, таким примером: а что вы станете делать, если услышите «бей жидов»? Удобнее статью сохранить, чем потом заново вводить и станут кричать: «Новая реакция!» Но исключили «призыв к нарушению воинскими чинами обязанностей службы» – ибо это теперь на каждом шагу, и нет сил бороться. Так же и – «восхваление преступных деяний». Смягчили – о «скопищах с целью совершения тяжёлого преступления», ибо эти толпы тоже на каждом шагу. И безсильно пропустили все глумления над русским гербом и флагом.
Само собою, иногда ездил Маклаков и с речами: до Севастополя не добрался, но в Москве выступал (ажиотаж толпы перед входом, овации зала), иногда давал интервью для газет. И тут особенно он ощутил скованность речи: революционная аудитория – не нейтральное вещество для формовки, она невидимым сильным дыханием веет на оратора и поворачивает его. Не только не мог Маклаков высказать полноту того, как он понимал положение в России, но зачем-то вдослед поносил старую власть, то подрисовывал опасность реакции (в которую нисколько же не верил), то раскланивался перед революцией (которой ужасался). Разве только осторожно-осторожно оговаривался, что если мы ослабим государственную власть торопливым стремлением к социальному идеалу…
А всё равно на совещании Советов поносили его.
Нет, на Четырёх Думах правильно, что не выступил: это не прежняя безпрепятственная гладкая думская лёгкость, а – очень неповоротлив стал корабль и идёт не туда.
И сегодня – не собирался выступать. А сегодня было – «частное совещание членов Государственной Думы». Полурасширенная форма полуиздыхающего Думского Комитета. Ободренный частыми заседаниями последних дней, Родзянко вознамерился оживить их и дальше и на сегодня выхлопотал у Совета на полдня свой бывший кабинет, прибрали его. (А весь дворец оставался привычным хлевом, да с прилавками социалистических партий.) К пяти часам пополудни собралось десятка три думцев да полтора десятка корреспондентов, ещё случайная публика – и, событие: пришли Гучков и Милюков.
Какая потеря вкуса! – не мог не усмехнуться Маклаков. За все два месяца своего министерского состояния ни тот ни другой ни разу не снизошли прийти хоть на полчаса на заседания Думского Комитета, уж как их Родзянко зазывал (Шингарёв честно раза три приходил, и Маклаков порою наведывался, хотя понимал, что дуто). А теперь, низвергнувшись, сразу и пришли? Достойней бы – не приходили.
И первый за Родзянкою взял слово Гучков. («Шумные аплодисменты», записали корреспонденты.) Встал у родзянковского стола. Прокашлялся.
– Господа, я рад, что мне приходится давать отчёт перед вами: Временный Комитет Государственной Думы – одна из тех инстанций, которая облекла нашу группу общественных деятелей полномочиями правительственной власти.
Как он тёмен, как он болен, – что осталось от того неукротимого дуэлянта и оратора 3-й Думы?
– Мне, в сущности, мало остаётся добавить к тому, что я уже изложил. Мне был сделан упрёк, что я вышел из состава правительства на свой страх и риск, не предупредив других министров, и даже как бы нарушил товарищескую солидарность. Но есть известная грань для товарищеской солидарности.
Как уверяет, он предупреждал Львова об уходе и за 10 дней, и в последнюю ночь.
– Ещё один упрёк мне был сделан одним из бывших товарищей по правительству, что я убежал как крыса с тонущего корабля. Нет! Я не бегу с корабля и остаюсь на нём для государственной работы. Я ушёл от власти потому, что её – нет. Кормчие – со связанными руками, и ясно, что корабль пойдёт ко дну. У кого руки свободные – те пусть и берутся управлять. Если повинуются «постольку-поскольку», то развал власти неизбежен. Методом управления стала анархия.
Как он храбр после сдачи. А отчего же было не выпалить это всё с министерской высоты? Потому что и Гучков, как все, испытывал этот властный уклон революционной аудитории.
– Мы перешли роковую грань, и безудержный поток гонит нас всё дальше и дальше. И это уже не создание армии на новых началах. Я не мог подписать своим именем такие приказы. А сегодня симптомы разложения нашей армии… И я должен сказать, что я в значительной степени способствовал тому…
Что-что? признаёт?
– …тому, чтоб эти разъедающие язвы во всём ужасе открылись глазам армии и нации. Справится ли новое правительство – я не знаю. Будем надеяться, что да, и во всяком случае поможем ему. Но я должен выразить опасение, не слишком ли далеко пошёл роковой разрушительный процесс? Почва была подготовлена давно – и постановкой народного образования, мало развившей в массах чувство патриотизма и долга.
Увы, образование направили так и мы, общественность.
– Удастся ли разогнать эти миазмы? Но ни в каком положении веру в родину мы терять не должны. Если мы не совладаем с разрушением – Россия захиреет и замрёт.
Вот это – он отвердевшим, безпощадным голосом выговорил, – и узнавался прежний Гучков.
Но это – сильно сказать, оставаясь у власти, а не банкротски с неё сползя.
– Острый кризис создан не моим уходом, он начался на другой день после создания правительства, когда оно, по выражению Шульгина, было посажено под домашний арест. Теперь власть мучительно конструируется – и мы обязаны всеми силами её поддержать, по чувству долга перед родиной.